Два школьника стоят перед рекламной тумбой и плюют на плакат. Глядя на стекающие по плакату плевки, они смеются. Я прибавляю шаг. Прежде я гораздо спокойнее относился к таким мелким гадостям. А теперь мне сразу стало противно, и я припустил. Наверное, зря. В подземном переходе опять шмыгают ласточки. Они влетают в него с одной стороны и восемь-девять секунд спустя выныривают с другой. Я бы и сам с удовольствием воспользовался этим переходом, чтобы идти и краем глаза ловить обгоняющих меня на бреющем полете птиц. Но я знаю, чем это может обернуться, и не собираюсь повторять своих ошибок. Я шел тут несколько недель назад. Мимо меня стрелою пролетели ласточки – удовольствие, к сожалению, длилось недолго, две-три секунды, не больше. И тут я обнаружил мокрых голубей, которых сначала и не заметил. Они сидели, прижавшись к стене, облицованной кафелем.
Двое бомжей, развалившихся прямо на земле, пытались установить с ними контакт. Голуби никак не реагировали на их дружественные призывы, и бомжи принялись над ними потешаться. Чуть погодя я увидел у себя на башмаке засохшее пятно от кетчупа. Я не знал, откуда этот кетчуп взялся у меня на башмаке, и не понимал, как это я только сейчас заметил такое безобразие. «Никогда здесь больше ходить не буду», – строго сказал я себе, понимая, что это я так, для порядка. На другом конце перехода я вижу Гунхильд. Я немного побаиваюсь женщин, которых зовут Гунхильдами, Герхильдами, Мехтильдами или Брунхильдами. Гунхильд идет по жизни, почти не глядя по сторонам. Я слепая, любит говорить она; она говорит это шутливым тоном, но в сущности на полном серьезе. В настоящий момент я не испытываю ни малейшего желания встречаться с Гунхильд. Я быстро отступаю на Гердерштрасе и тем самым спасаюсь от прямого столкновения с ней. Если бы Гунхильд открыла глаза пошире, она, наверное, заметила бы, что я уклоняюсь от встреч с ней, во всяком случае иногда.
Две минуты спустя я начинаю жалеть о том, что Гунхильд нет рядом. Потому что у Гунхильд такие же ресницы, как у Дагмар, в которую я был влюблен, когда мне было шестнадцать и мы вместе ходили летом купаться и сидели на мамином гладильном одеяле. Там, где у нормальных женщин растет по одной ресничине, у Дагмар их было три, а то и четыре сразу, – они у нее, я бы сказал, кустились, обрамляя глаза настоящими зарослями. Точно такие же ресницы и у Гунхильд. Стоит мне посмотреть на нее подольше, у меня возникает чувство, будто я снова сижу рядом с Дагмар на гладильном одеяле. Мне кажется, что память удерживает не переживания, связанные с отдельными людьми, а именно такие вот осязаемые детали, о которых мы по-настоящему вспоминаем тогда, когда нас с человеком уже давным-давно ничто не связывает. Впрочем, сегодня мне совершенно не хочется вспоминать о Дагмар, хотя я уже несколько минут думаю о ней и вот как раз сейчас почему-то вспомнил цвет ее купальника. Наша детская любовь закончилась тогда печально. Прошел год, и в один прекрасный день Дагмар появилась в купальне с очками для ныряния. Она всякий раз нацепляла их, когда мы входили в воду. Для меня это означало, что я вдруг лишился возможности видеть ее ресницы, которые в воде и на солнце казались мне особенно красивыми, потому что сверкали и поблескивали, как мелкие сахаринки. Тогда я не мог объяснить Дагмар причину моего неожиданного отступления. Но до сих пор я чувствую легкую щемящую боль, когда говорю про себя: Дагмар, это все из-за твоих дурацких очков.
На площади перед церковью Святого Николая, где сейчас расположился небольшой передвижной цирк, меня остановила какая-то девушка и спросила, не могу ли я посторожить ее чемодан. Могу, сказал я, что тут такого. Я быстро, минут через десять вернусь, говорит девушка. Она поставила свой чемодан рядом со мной, махнула ручкой и ушла. Странное дело, думаю я, почему совершенно незнакомые люди испытывают ко мне такое доверие? Чемодан у нее небольшой и, судя по всему, немало поездил по свету. Прохожие уже начали посматривать на меня, пытаются, наверное, понять, какое отношение я имею к стоящему посреди улицы чемодану. Никакого. Раньше я думал, что люди смотрят друг на друга оттого, что боятся услышать дурные вести. Потом я решил, что, наверное, они смотрят друг на друга, надеясь найти нужные слова, чтобы выразить странность жизни. Потому что эта странность так и мелькает во взглядах людей, перепархивает от одного к другому, не давая при этом толком себя разглядеть. Сегодня я вообще ни о чем не думаю, я просто иду и смотрю по сторонам. Лукавство, скажет всякий. Потому что невозможно ходить по городу и ни о чем не думать. В настоящий момент я думаю о том, как было бы здорово, если бы люди вдруг обеднели. Стали бы нищими. Причем все сразу и одновременно. И как было бы замечательно, если бы я мог видеть их без этих вечных солнечных очков, без этих сумок, без защитных шлемов, без спортивных велосипедов, без породистых собак, без роликов и без электронных часов. И чтобы они одеты были во что-нибудь совсем затрапезное, во что-нибудь такое ношеное-переношеное. Хотя бы не надолго, на каких-нибудь полчаса.