Утром мы подсчитали наши деньги. Оказалось шесть рублей тридцать две копейки.
— Чего купим? — спросил Шелута.
— Покушать бы…
— Надо говорить: поесть. А еда — дело свинское. Значит, для души — спиртишки.
— Как?
— Так. — Шелута вынул из коробки две спички, обломил одну, сжал обе в пальцах. — Тяни.
Я вытянул обломленную.
— Вот. Судьба играет человеком!
Шелута неторопливо удалился в дверь, сурово кашлянув при этом, а я бросился к плите, сдернул с кастрюли крышку: мясо было съедено не все, можно срезать кое-что с костей. На столе валялись истерзанные куски хлеба, половинка луковицы. Я принялся завтракать, чтобы до появления синей бутылки подкрепить свой хилый организм. И правильно сделал, потому что она, скромная, полупрозрачная, слезно запотевшая, опустилась на середину стола ровно через пятнадцать минут. На оставшиеся тридцать две копейки Шелута купил карамели, щедро оделив меня, как бы слегка извиняясь: «Малому и побаловаться не грех».
Налил себе полкружки, плеснул мне в пластмассовую чашечку. Я хлебнул, задохнулся и долго пил воду, наклонив с края стола ведро. Шелута вытянул медленно, как целебную микстуру, медленно закурил. Я придвинул ему хлеб, достал из кастрюли кость помясистее. Не глянул, не дотронулся.
— Лучшая выпивка поутрянке, — сказал он себе. — До ногтей пробирает. Ну, пойдем, провожу.
— Да я сам…
— Нет. Между корешами так не бывает.
Мы вышли в мартовский холод и снег, дверь дома для приезжих привалили еловым чурбаном. Было сумеречно от моросившего инея, а может быть, туман с моря нанесло. Поселок едва виднелся из сугробов, кое-где мерцали красными огоньками окна да пощелкивали рогами олени, оставленные на ночлег у правления колхоза. Эвенки не торо-пились просыпаться, да и вообще они, как и все прочие северяне, не понимали, не любили суеты, жили согласно с временем, не обгоняя его.
Прошли мимо магазина — за прилавком скучала продавщица, мимо правления — истопник-горбун копошился у печки, за поселком встретили лайку — наверное, ходила мышковать. Вышли к узкоколейной насыпи с пробитой между рельсами тропой, двинулись к станции Вал.
Шагали молча, след в след. Знакомы мы были мало и не сблизились еще настолько, чтобы свободно болтать о чем угодно, но и молчание томило нас: будто виноваты перед кем-то или не любим друг друга. Обычно начинал говорить и оставлял за собой последнее слово Шелута.
— Ты знаешь, почему я сплоховал? Не знаешь, не догадаешься. Олень-то не любит техники. А у меня куртка, унты самолетом пахнут. Понял?
Вчера нас возили в оленье стадо. Я сел в нарту с пастухом, а Шелута пожелал ехать отдельно, сказал, что умеет управлять упряжкой. Олени понесли его сразу, едва он крикнул «Та-та», сбились с дороги, запрыгали по сугробам, потянули к лесу. Шелута вывалился в снег, вернулся к правлению, встреченный смехом жителей всего поселка. За оленями побежали на лыжах два паренька-эвенка, но, как потом мы узнали, нашли упряжку лишь часа через два с разбитой нартой.
— Понял?
Я кивнул. Пусть будет виновата техника. Олени действительно шарахаются от самолетов, тракторов, автомобилей. Насчет куртки и унтов, правда, не знаю. Но ведь — животные, у них повышенное чутье.
— Это у меня случай был, — говорит Шелута, пристраиваясь сбоку. — На медведя ходил. А куртка рыбацкая была, у одного кэпа перекупил. Ну, прут на меня мишки. Одного свалил — другой лезет. Я и его. Смотрю, медведица матерая — промахнулся… — Шелута делает паузу, грустнеет лицом: вот, мол, как бывает! — Чуть не подмяла. Потом догадался: на запах рыбы прут, черти. Остановился ночевать, сжег на костре куртку. А вещичка была — канадская.
Осенью Шелута приезжал в город и в самом деле был облачен в моряцкую форму, кажется, и мичманка на голове красовалась. Выглядел шикарно, ему шла кэповская одежда, как теперь пилотская. Трудно было представить его крупное, сухое, как бы не до конца свинченное тело в городском пиджаке или пальто с каракулевым воротником. Он появлялся в областном центре в резиновых сапогах-броднях, оленьей шубе, медвежьей дохе.
Мы познакомились в издательстве. Шелута принес рукопись — десять новелл о собственных похождениях под общим названием «Сахалинские были» — и прямо сказал мне: «Хочу сделаться писателем. Помогите. Думаю, два года на это хватит». Я не очень удивился, потому что уже наслышался о Шелуте. Он был знаменитой личностью, его знали в каждом поселке на севере острова. Он успел поработать во всех районных газетах и, как говорили шутники, пошел по второму кругу. Кажется, не существовало такого события, поступка, приключения, которое нельзя было бы приписать Шелуте: бросил жену, дом с десятью медвежьими шкурами, вдвоем с любимой собакой перебрался на другое побережье; поругавшись с редактором, бежал в пургу на материк — едва на собачьей упряжке догнали (и вернулся лишь после того, как дали выпить спирта); живет будто бы в поселке до тех пор, пока не переспит с каждой чужой женой, а у мужей не займет по десятке… Что еще? Его уносило на льдине в море, он прыгал с вертолета в сугроб, ему делали пять операций, он сочинял стихи и сам исполнял их под гитару…