Пролог. «Шеф отдал нам приказ: лететь в Кейптаун»
Перед тем, как выйти из троллейбуса, он повернулся и громко, на весь троллейбус, но при этом проникновенно и даже с душевной доверительностью произнес:
— Старичок, я тебя умоляю: только не мысли шаблонно!
И вышел. Испуганно, как мальки перед щуренком, прыснула перед ним, расступилась толпа. Словно бы сами распахнулись при его приближении стеклянные двери метро.
Кинорежиссер-документалист Вадим Толкачев.
Троллейбус покатил дальше по Цветному бульвару, залитому свежим апрельским солнцем, а все пассажиры обернулись и с осуждением посмотрели на расположившегося на заднем сиденье долговязого белобрысого молодого человека, которому были адресованы эти слова. Под их взглядами он съежился и убрал из прохода длинные ноги, стараясь стать незаметней. Потом поскреб светлую щетину на подбородке, поморгал припухшими веками, которые делали его длинное лицо как бы немного заспанным, и виновато улыбнулся, извиняясь за свою привычку мыслить шаблонно, с которой он борется, но пока безуспешно.
Улыбка еще некоторое время держалась на его лице, а затем сменилась выражением хмурой брезгливости.
Это был довольно известный в Москве журналист Володя Лозовский. С кинорежиссером Толкачевым он познакомился три часа назад в кабинете главного редактора творческого объединения «Экран» Центрального телевидения, и по всему выходило, что им предстояло провести ближайшие месяцы в плотном творческом общении в процессе работы над документальным телефильмом о славных делах Ленинского комсомола.
Ни сама работа над фильмом о славных делах Ленинского комсомола, ни перспектива творческого общения с Толкачевым никакого энтузиазма у Лозовского не вызывали, и только позже он понял, что в тот день его судьба начала выворачивать на новую колею. А через восемнадцать лет, в ночь с восьмого на девятое мая, когда ему не хотелось жить, память вернула ему этот день как один из самых счастливых дней его жизни.
В тот день все было счастьем — ранняя московская весна, черные липы на Цветном бульваре, полупустой, наполненный солнцем, троллейбус и даже этот мудак, кинорежиссер-документалист Вадим Толкачев с его напутствием:
— Старичок, я тебя умоляю: только не мысли шаблонно!
Если все виды советского искусства выстроить в ряд по количеству жулья, которое при этом искусстве кормилось, первое место заняло бы документальное кино. В театре даже за большую взятку не возьмут к постановке пьесу, в которой актерам нечего играть, а директору нечем привлечь зрителя. Чтобы издать роман о положительном герое из рабочего класса, его нужно было сначала написать и только потом думать, в какой форме подсунуть взятку редактору. В художественном кинематографе взятка еще выступала в стыдливой личине соавторства, но подлинной царицей, бесстыжей, как Клеопатра, взятка была в документальном кино.
Чтобы сварганить десяток страниц сценария и получить за него тысчонку-другую гонорара, на который средняя семья могла безбедно жить несколько месяцев, достаточно было своими словами пересказать какую-нибудь газетную статью или очерк. Главное — тема и адрес. Сценарий был нужен всего лишь как отправная точка процесса: по нему составлялась смета, формировалась съемочная группа. Остальное значения не имело. Все равно будет снято не то и не так, а на монтажном столе и то, что снято, так переиначится, что от первоначального замысла не останется и следа. В такой ситуации решающим становился не талант сценариста, а его отношения с редактором. Лучше — с главным.
Журналистика в этом ряду никак не была представлена, потому что никому и в голову не приходило давать взятку за то, чтобы статья была напечатана. А если сказать тогда, что взятку — и не в «деревянных», а в «зелени», — можно получить за то, что статья не будет напечатана, никто вообще не понял бы, о чем речь.
В замкнутый, как каста египетских жрецов, плотно закрытый для посторонних мир документального кино Лозовский попал случайно и неожиданно для себя сразу прославился.
Незадолго до этого он ушел из штата молодежного журнала, где несколько лет после МГУ проработал разъездным корреспондентом. Ушел в никуда, «на творческую работу» — на вольные хлеба, так это называлось. Совсем уж невмоготу стало лудить бодрые комсомольские очерки и писать к датам статьи за секретарей ЦК ВЛКСМ. Мало того, что гонорары за статьи получали сами секретари, так они еще и мотали нервы придирками: недостаточно талантливыми казались им их статьи, искрометности не хватало. Он хотел написать книгу.
Серьезную, честную. Он хотел подвести в ней итог двадцати восьми лет своей жизни и тем самым ее как бы овеществить.
Он понимал, что уход из редакции вряд ли упрочит его авторитет в семье, в которой властвовала теща, врач-стоматолог, морально задавившая своими заработками и мужа-инженера, и безвольную дочь. Сын, рождению которого он радовался, еще до своего появления на свет стал главным и единственным центром жизни всей семьи. Володя все чаще чувствовал себя трутнем в пчелином улье, который сделал свое дело и стал ненужным.
Но все же такой резкой реакции он не ждал. Его стремление к творческой свободе было воспринято как последняя низость. Теща сообщила ему все, что о нем думает. А думала она, что он возомнивший о себе плебей, алкоголик и тунеядец, а ее девочку соблазнил и женился на ней только из-за московской прописки. Тесть безмолвно страдал. Жена сидела с каменным лицом. Трехлетний сын испуганно жался к матери. Возомнивший о себе плебей молча все выслушал и ушел в стенной шкаф, который служил ему кабинетом.