Я родился в альпийской части Швейцарии; отцу моему принадлежала немалая часть земель между Женевой и деревушкой Шамони, в которой и обитало наше семейство. Первые мои воспоминания — о блистающих вершинах; полагаю, само созерцание высот рождало во мне дух дерзаний и стремлений. Горы олицетворяли собою власть и величие Природы. Ущелья и обрывы, курящиеся водопады и бушующие потоки всегда оказывали на меня очищающее действие — столь сильное, что однажды белым, сияющим утром я испытал желание воскликнуть, обращаясь к Творцу вселенной: «Охрани меня, Владыка ледников и гор! Вижу, чувствую одиночество духа Твоего среди снегов!» И, словно в ответ, с отдаленной вершины донеслись до меня треск льда и грохот лавины — громче звона колоколов собора Святого Петра в узких улочках старой Женевы.
Бури приводили меня в упоение. Ничто не завораживало меня более, чем рев ветра средь отвесных скальных громад, утесов и пещер в моих родных местах, когда ветер сметал курящуюся дымку, а музыка его наполняла сосновые и дубовые леса. Облака в тех краях словно тянулись ввысь, желая прикоснуться к источнику подобной красоты. В такие моменты собственная моя природа отступала прочь. Мне казалось, будто я растворяюсь в окружающей вселенной или же будто существо мое эту вселенную поглощает. Подобно младенцу в материнской утробе, я не сознавал различия между нею и собой. О таком состоянии, когда все проявления окружающего мира становятся «цветом на одном древе» [1], мечтают поэты. Меня же поэзией своею благословила сама Природа.
Итак, в самом раннем возрасте душу мою переполняли пылкие чувства, и воображение мое, безудержное и рьяное, способна была обуздать лишь моя склонность к занятиям и к умственной деятельности. О, как я любил учиться! Я впитывал познание, как саженец вбирает в себя воду, в росте своем непрестанно стремясь вверх. Уже тогда худшим из моих изъянов было честолюбие. Я желал познать мир и огромную вселенную без остатка. Зачем, если не для того, чтобы учиться, появился я на свет? Я мечтал о дальних звездах. Воображению моему (а я полагаю, что тогда уже понимал истинный смысл этого слова) под внешней коркой мироздания виделась пылающая сердцевина — та, что породила горы окрест меня. Я, Виктор Франкенштейн, проникну в ее тайны! В своем искреннем желании познать секреты Природы я исследую и жука и бабочку! Желание и наслаждение — возраставшие по мере того, как секреты эти раскрывались передо мною, — стоят в ряду самых ранних ощущений, какие я помню. Отец приобрел для меня микроскоп, и я, вооружившись им, наблюдал потайную жизнь мира с неописуемым интересом. Кто не мечтает о том, чтобы изучать невиданное и неведомое? Сила, которой обладают самые крохотные организмы — та, что заставляет их двигаться и сходиться, — наполняла меня благоговением.
После обучения моего в женевской школе — по кальвинистской, проповедовавшей трудолюбие и усердие системе — отец отправил меня в прославленный университет Ингольштадта, где я начал первые свои исследования в натурфилософии. Полагаю, я уже тогда знал, что пробью себе дорогу к величию. Как бы то ни было, мне всегда хотелось посетить Англию, где гальваники и биологи занимались новейшими экспериментами в области естествознания. Там отдавали предпочтение учебе практической. Отец мой, однако, сомневался, так ли уж благотворно влияние этой страны на воспитание во мне нравственности, но после множества моих горячих просьб и полных мольбы писем из Ингольштадта наконец смилостивился. Мне шел восемнадцатый год, когда он, после своих неоднократных предупреждений о распущенности английского юношества, разрешил поступить в Оксфордский университет.
Там-то, в Оксфорде, я и познакомился с Биши. Оба мы прибыли в наш колледж — назывался он, к вящему недоумению иностранца, Университетским колледжем — в один и тот же день. Мои комнаты располагались в юго-западном углу внутреннего двора — или, как его тут называли, дворика, — а комнаты Биши — по соседней лестнице. Увидав его в окно, я весьма поражен был его длинными золотисто-каштановыми локонами: к тому времени в моду вошли короткие волосы. Речь я здесь веду о самом начале нашего века. У Биши была манера ходить быстро, длинными шагами, однако сочеталась она с курьезной медлительностью, словно он не вполне понимал, куда стремится с подобным пылом. При ходьбе он слегка покачивался, будто от порывов ветра. Я видел его каждое утро в часовне, но мы не заговаривали друг с другом, пока не оказались рядом в зале, за одним из жалких обедов. Впечатление мое от английской кухни весьма походило на мнение отца об английских нравах.
Биши сидел подле меня, и я слышал, как в беседе с приятелем он одобрительно отзывался о «Роковом кольце» Исаака Крукендена, готической повести, написанной несколькими годами прежде.
— О нет, — сказал я. — Ради незамутненных ощущений вам следует читать романы Айзнера.
Он, разумеется, тут же заметил мой акцент.
— Вы поклонник немецких готических сказаний?
— Да, поклонник. Однако я не немец. Я родился в Женеве.
— Колыбель свободы! Вскормившая Руссо и Вольтера! Зачем же, сэр, было вам приезжать сюда, на родину тирании и угнетения?