Виктор Ерофеев
Жизнь с идиотом
Друзья поздравили меня с идиотом. Это, сказали они, НИЧЕГО. Обнимали, тискали, целовали в щеки. Я растерянно улыбался, голова кружилась, мелькали руки, улыбки; я целовал друзей в щеки, обнимал их и тискал. Клубились пары дружбы. В сладковатых парах голова моя была шаром, а туловище и ноги - ниточкой, намотанной на пиджачную пуговицу. Я подпрыгивал и подергивался. Странное, скажу вам, чувство. Отвратительное состояние нестабильности. Таким я себя запомнил в день наказания. Друзья признались, что опасались худшего, что были все основания опасаться худшего, а тут на тебе - жизнь с идиотом; наказание легкое, необременительное, можно даже сказать вовсе не наказание; смотря, конечно, как смотреть, так вот, если смотреть сквозь прореху наших времен, то в таком наказании угадывается тайная форма доверия (тебе все-таки не все пути закрыты!), новый род жизнедеятельности, скорее поручение, чем порицание. Словом, миссия. Тем более, добавили друзья, что предоставлен выбор. Они проявили к Тебе снисхождение... Я насторожился. Не проявляют ли друзья ко мне снисхождения? Ну, знаете ли, сказал я, жизнь с идиотом - тоже мне подарочек! Не нужно мне ничьего снисхождения! Вы замечаете: здесь был намек. Отдайте мне мое наказание. Это мое наказание. О нем судить мне, а вытискайте меня и обнимайте, и я вас тоже буду тискать и обнимать. Я был мнителен в ту зиму, мнителен и беспокоен, и мир опрокинулся в мою мнительность, границы между предметами размылись; курились сладковатые пары. Друзья с новой силой меня целовали, и я целовал их - так мы целовались. Целуя, друзья говорили: старик, есть счастье в несчастье. Чего греха таить, тебе всегда несколько недоставало сострадания; слабовато - дружески щурились друзья, - у тебя с этим делом, по этой части. И моя несчастная жена тоже кивнула: слабовато. Ну, слава богу, - сказал я с наигранным чувством, ну, слава богу! Наконец-то я понял, за что меня наказали: за недостаток сострадания. Поднялся смех. Мы все наслаждались моим остроумием. Мы чокнулись. Мы много и вкусно ели. Однажды лопались рябчики в сметане. Так мы их съели. А почему бы нам было не съесть рябчиков в сметане? В сметане они были совсем как живые. Я не спорил с друзьями. Не видел в том проку. Я вынашивал свой идеал идиота. Совсем не хотелось брать какого-нибудь случайного олигофрена: оплывшее пористое лицо, заплеванный подбородок, подергивание исковерканных рук, мокрые штаны. Загромождение жизненного пространства и ничего больше. Я мечтал о совершенно иной патологии - блаженной, юродивой патологии, народной по форме и содержанию. Я представлял себе степенного лукавого старца с востреньким глазом цвета выцветшего неба. Пьет чай вприкуску, лик светлый и чистый, а набежит рябь безумия - сам дьявол мутит. Амбивалентный такой старичок. И возни с ним мало, и помрет, глядишь, скоро. А с олигофреном поди справься. Как забьется, паскуда, в припадке... Ну, может быть, мой идеал был не совсем уж моим - заимствования, разумеется, присутствовали: загорская паперть мерещилась, да и пьем все мы с детства одной то же литературное молочко... только я не хотел, сбивать на нем масло! Я старичка решил выбрать -.коли мне предоставили выбор - не ради эксперимента и не для отвлеченного изучения, и не для химического анализа молочка наших общих кормилиц - к той памятной зиме из меня выветрился полемический задор - короче, я собрался взять блаженного не для развлечения (в паскалевом смысле словечка), а по нутряному, жизненному расчету. Страшно жить на белом свете, господа! Ну, вот - и отрыгнулось. Простите великодушно. У меня была новенькая и весьма сносная жена. А старая умерла. От скарлатины. Ей неверный диагноз поставили и неверно лечили. Она умерла. Я вдовец. И новенькая тоже умерла. Несчастная женщина! Как она любила Пруста! Ей бы читать и читать до счастливой старости Пруста и готовить мне жульенчики из шампиньонов! А ее зверски убили... Иногда я путаю умерших жен. Иногда вздрагиваю: постой, разве первая не любила Пруста? Меня охватывает страх: кажется, они обе любили Пруста... Вова выскочил в комнату, держа в руке огромные кухонные ножницы секатор, которым она - она привезла секатор из ГДР - расправлялась с дичью. Это был ее любимый секатор, а Вова завел привычку стричь им себе ногти на ногах. Ну, какой хозяйке такое понравится? Так вот, представьте себе, Вова выскакивает в комнату, щелкая секатором, а я сижу, худощавый и голый, и пыо, как ребенок, томатный сок. Вова схватил жену за волосы, завалил на загаженный ковер и стал отстригать ей голову. Выражение лица при этом у него было назидательное. Я так возбудился, я так возбудился, я так подскакивал на кресле, что весь облился томатным соком. Я хлопал себя по груди и кричал, чтобы Вова отрезал мне воспаленные органы. Вова, отрежь, не могу! Вова был занят и даже не обернулся. - Эх, - наконец крикнул он и показал мне трофей с назидательным видом. Я сидел, облитый томатом и малофьей. Я снова был вдовцом. Эх, Вова, Вова! Где ты теперь, Вова? Где? Чует мое усталое сердце, что ты жив.Ты всех переживешь, дурачок ты мой родненький. Что с тобой сделается? У кого ты теперь в идиотах? Как служится? Не бьют? А меня, Вова, бьют. Это, знаешь, такая скотина. Величает себя Крегом Бенсоном, но мне сдается, что он - цыган, у него зуб золотой, а достался я ему по великому блату. Он - сумасшедший, Вова. Я знаю. Но что он, любитель, по сравнению с нами, гордой кучкой профессионалов! Прощай, Вова. Это я - твой сын. Итак, любезный мой читатель, позвольте мне вернуться к описанию описываемых событий. Я - литератор, знающий себе цену, и своего читателя в обиду не отдам. Я расскажу вам о красивой жизни. Снег, солнце, синие тени осин. Минус тридцать пять градусов. Трупики замерзших ребятишек. Тишина. Только изредка, будто совсем невзначай, с разлапистой ветви царственной ели, современницы монгольских набегов на Русь, ели-прародительницы и великомученицы, ели-покровительницы и заступницы, чьи корни навечно ушли в родимую почву, упадет шишка, всем видом своим похожая, как отметит вдумчивый натуралист, на коричневую колбаску собачьего говна, упадет еловая шишка в снег, подымутся мириады слабо заметных невооруженному глазу снежинок, словно сказочный гость брызнул вам в очи бриллиантовой пудрой, брызнул - и растворился в морозной дымке, а вы все стоите в полном восхищении, околдованные этим дивным явлением, не в силах пошевельнуться, стоите и ждете продолжения чу да, а стайка небольших певчих птиц из отряда воробьиных уже, конечно, тут как тут, щебечет, переговаривается между собой на своем смешном, непонятном человеку наречии, будто они сюда совещаться слетелись по какому-то очень важному для всех них делу. Щебечут красногрудые усатые самцы, перебивая друг дружку, вон двое вроде бы даже повздорили, крылышками друг на друга замахали, а другие как бы смеются над ними и журят драчунов - так на совещании в кабинете директора металлургического комбината вдруг напустятся друг на друга, как петухи, два молодых начальника цеха, горячие головы, один кричит: "Ты мне план срываешь!" а другой в ответ: "Я из-за тебя партбилет ложить на стол не желаю!" - но постучит по столу карандашом видавший не одну такую потасовку директор, да рассмеется славным мужским баском представительница райкома, в строгом костюмчике сидящая у окна, - и глядь: бывшие однокурсники, любимцы и гордость предприятия, сами не рады, что погорячились; и вот, подстрекаемые товарищами, они спешат друг к другу со смущенными, пристыженными лицами, на щеках у них алеет багрянец, и вот они уже сцепились в объятьях, и директор не в силах справиться с волнением, он говорит: "Черти вы драповые!" и звонит по телефону в Москву; и если вы наблюдательный фенолог, а не просто заблудившийся и продрогнувший до костей горе-лыжник, который, как онанист о фигуре влагалища, только об одном и мечтает: как бы скорее выйти на просеку, ведущую к автобусной остановке, и уехать в город, подальше от лесных чудес, то вы непременно заметите, что и среди снегирей есть свой директор, имеющий непререкаемый авторитет в отряде воробьиных, и стоит ему только защелкать языком, как драке конец, и тогда он выскажется в рамках, так сказать, птичьей производственной летучки: так, мол, и так, летим дальше - и снегири полетят, и с оживленными чуть ли не весенними лицами спланируют на вас и выклюют вам ваши восторженные глаза наблюдательного фенолога. Вот и мой Марей Мареич должен был пострадать. Кончился мертвый час идиота! Меня угнетал и преследовал образ воздушного шара с ниткой, намотанной на пуговицу клетчатого пиджака. Искал ли я иной привязи? Ну, тут не все так просто. Да, я собирался растолочь блаженного старикашку; как золотой корень, в ступке и сделать из него живительный отвар, но это вовсе не означает, что я хотел, заторчав, соскочить прямо на площадь Небесного Иерусалима, где, как пишет советский околоцерковный поэт: