Твен Марк
Жив он или умер?
В марте 1882 года я жил на Ривьере, в Ментоне. Всеми благами, которыми в Монте-Карло или в Ницце вы пользуетесь на людях, здесь, в этом уединенном уголке, можно наслаждаться в одиночестве. То есть я хочу сказать, что яркое солнце, животворный воздух и кристально чистое голубое море здесь не омрачены людской суетой, шумом и сутолокой. Ментона — тихий, спокойный, скромный городок без всяких претензий на роскошь. Богатая и знатная публика сюда, как правило, не заглядывает. Впрочем, время от времени здесь появляется какой-нибудь богач, и недавно я познакомился с одним из них. Чтобы не раскрывать его инкогнито, я буду называть его Смитом.
Однажды, когда мы сидели за завтраком в Английском отеле, Смит воскликнул:
— Скорее посмотрите на того человека, который выходит из дверей. Постарайтесь запомнить его внешность!
— Зачем?
— Вы знаете, кто это такой?
— Да. Он поселился здесь за несколько дней до вашего приезда. Говорят, это старый, удалившийся от дел богатый шелкопромышленник из Лиона. Он, очевидно, один в целом свете. У него всегда такой грустный, мечтательный вид, и он ни с кем не разговаривает. Зовут его Теофиль Маньян.
Я думал, что Смит растолкует мне, чем вызван его интерес к мосье Маньяну, однако вместо этого он погрузился в глубокое раздумье и, казалось, на некоторое время забыл не только обо мне, но вообще обо всем на свете. Он то и дело ерошил свои шелковистые седые волосы, а завтрак его тем временем остывал на столе. Наконец он сказал:
— Нет. Никак не могу вспомнить.
— Что именно?
— У Андерсена есть прелестная сказка[1], но я ее забыл. В ней говорится про одного мальчика, у которого была птичка. Он ее очень любил, но постоянно о ней забывал. Одинокая, заброшенная птичка целыми днями пела песенки, сидя в своей клетке. Однако время шло, и вскоре бедняжка начала страдать от голода и жажды. Песенка становилась все печальнее, все тише и мало-помалу совсем замерла. Птичка скончалась. Приходит мальчик. Потрясенный до глубины души, обливаясь горькими слезами, он собирает своих товарищей. Объятые глубокой скорбью, они торжественно хоронят бедную птичку, в простоте своей не ведая о том, что не только дети доводят поэтов до голодной смерти, а потом тратят на их похороны и памятники такие деньги, каких тем же поэтам хватило бы на безбедную и привольную жизнь. И вот…
Но тут нашу беседу прервали. Часов в десять вечера я встретил Смита, и он пригласил меня зайти к нему в номер покурить и распить бутылочку шотландского виски. В уютной комнате стояли удобные кресла, горели яркие лампы, в камине весело потрескивали сухие оливковые поленья. Ощущение тишины и покоя довершал глухой рокот волн за окном. Некоторое время мы лениво болтали. После второго бокала виски Смит проговорил:
— Ну вот, теперь я могу рассказать вам одну прелюбопытную историю. Мы с товарищами долго хранили ее в тайне, но сейчас мне хочется нарушить печать молчания. Вы удобно устроились?
— О да. Продолжайте!
Вот что рассказал мне Смит:
— Много лет назад, когда я был еще юным, совсем юным художником, я бродил по селам Франции и писал этюды. Вскоре ко мне присоединились двое славных молодых французов — они тоже писали этюды. Мы были столь же счастливы, сколь и бедны, или столь же бедны, сколь и счастливы, — как вам угодно. Молодых людей звали Клод Фрер и Карл Буланже. Это были замечательные ребята. Всегда веселые и жизнерадостные, они смеялись над нищетой и не вешали носа ни при какой погоде.
Наконец в одном бретонском городке мы окончательно сели на мель, и местный художник, такой же бедный, как мы сами, принял нас в свой дом и в полном смысле слова спас от голодной смерти. Франсуа Милле[2]…
— Как! Великий Франсуа Милле?
— Великий? В то время он был не более великим, чем мы. Он не пользовался славой даже в своем родном городе, и был так беден, что кормил нас одной репой, да и той не всегда хватало. Мы все четверо стали закадычными, неразлучными друзьями. Мы рисовали день и ночь, мы просто из кожи вон лезли, в доме уже громоздились горы картин, но нам очень редко удавалось продать хоть что-нибудь. Мы очень весело проводили время, но, боже, в какой нужде мы жили!
Так продолжалось года два. Наконец в один прекрасный день Клод заявил:
— Ребята, мы дошли до точки. Понимаете — до точки. Все сговорились против нас. Я обошел весь город. Так оно и есть — все они сговорились и грозятся, что не дадут нам в кредит ни на один сантим до тех пор, пока мы не уплатим все долги.
Мы похолодели. На всех лицах выразился ужас. Мы поняли, что попали в отчаянное положение. Воцарилась долгая тишина. Наконец Милле со вздохом произнес:
— Не знаю, что и делать, прямо не знаю. Придумайте что-нибудь, ребята.
Ответом ему было мрачное молчание, — разумеется, если молчание можно считать ответом. Карл поднялся с места и некоторое время взволнованно шагал взад и вперед по комнате. Затем он сказал:
— Какой позор! Взгляните на эти полотна — тут целые штабеля отличных картин, ничуть не хуже произведений любых европейских мастеров. Да, да, и множество праздношатающихся иностранцев утверждали то же самое — или почти то же самое.