За крепкой решетчатой дверью, закрывавшей выход из длинной, узкой галереи, задвигались неясные тени, и среди несчастных обреченных людей, мужчин и женщин, многие из которых не один день томились здесь, в Консьержери[1], пробежал и тут же стих сдержанный шепот: все они уже знали, что за этим последует. В наступившей напряженной тишине пистолетным выстрелом щелкнул, открываясь, огромный замок, одна из внушительных створок дверей широко распахнулась, и на пороге появился смуглолицый и коротко стриженный надсмотрщик в маленькой меховой шапочке и в голубой рубахе, распахнутой на волосатой мускулистой груди; за ним по пятам следовала огромная собака песчано-желтой масти. На широкой каменной площадке, откуда начинались ступени вниз, он чуть отступил в сторону и замер, давая пройти юркому молодому человеку в черном, плотно облегающем сюртуке и черной круглой шляпе с кокардой на боку и с пряжкой спереди.
Более сотни пар глаз — испуганных, безразличных, горделиво-равнодушных и презрительно-насмешливых — устремились на него, но куда больше внимания привлекала бумага, которую он держал в руке. Дело в том, что проворный юноша, Роберт Вулф, был секретарем общественного обвинителя Фукье-Тенвилля[2], ревностного слуги народа, и в этой бумаге содержался список имен, мужских и женских, над составлением которого Фукье-Тенвилль большую часть ночи неустанно трудился в маленькой комнатке во Дворце правосудия[3], забывая о сне и отдыхе, о своей семье и собственном здоровье.
Гражданин Вулф встал на краю площадки, так, чтобы свет падал на его бумагу, и приготовился огласить имена тех, кого Фукье-Тенвилль вызывал сегодня утром на заседание революционного трибунала или, как цинично называли эту процедуру арестанты, fournaise[4].
Заняв свою позицию, секретарь, однако, решил подождать, пока трое неспешно вошедших вслед за ним мужчин — один впереди, двое в черном чуть сзади — не остановятся и звуки их шагов о каменные плиты не будут мешать ему.
Возглавлял эту троицу Шовиньер, депутат Конвента[5] от департамента Ньевр, высокий худощавый человек, не более тридцати лет от роду, не лишенный элегантности и мужественного достоинства. На нем был перехваченный в талии трехцветным кушаком дорожный сюртук, фалды которого свисали почти до самых каблуков его ботфортов, и штаны из оленьей кожи, настолько туго обтягивавшие его ноги, что, казалось, можно было различить каждый их мускул. Безупречно белый галстук был туго затянут под самым подбородком, а серая шляпа, которую он носил на манер Генриха IV, заломив набекрень, была украшена трехцветной кокардой и увенчана плюмажем из черных перьев. Если кто-либо из собранных здесь отовсюду аристократов и находил такой наряд чересчур вычурным, то это ничуть не беспокоило нашего господина, чье подчеркнутое санкюлотство[6] служило надежным барьером против любых насмешек в адрес менее значимых деталей его одежды.
У него было болезненно-желтое лицо, высокомерное и самоуверенное выражение которого усиливалось презрительно искривленной складкой рта, нос с горбинкой и светлые глаза, проницательно глядевшие из-под тонких черных бровей.
Во всем его облике ощущалась смесь благородства и вульгарности, в нем было что-то от джентльмена, а что-то — от слуги, по-волчьи жестокого и по-лисьи хитрого.
Не обращая внимания ни на приготовившегося читать секретаря, ни на замершую в напряженном ожидании толпу, Шовиньер не спеша пересек площадку и, выбирая наиболее удобное для обзора место, спустился на одну ступеньку вниз, чтобы не загораживать поле зрения своим спутникам в черном.
Он окинул цепким взглядом столпившихся в галерее людей, большинство из которых были одеты с таким тщанием, словно собирались на прием в королевском дворце — как это удавалось пленникам Консьержери, лишенным не только пудры и грима, но и почти всех косметических принадлежностей, оставалось загадкой для их тюремщиков.
Его глаза остановились на тонком стройном силуэте мадемуазель де Монсорбье, объекте его поисков, и алчно вспыхнули. Решительная и бесстрашная, она с озабоченным видом стояла возле кресла, в котором в бессильном изнеможении откинулась ее мать, но, когда она почувствовала пристальное внимание к себе со стороны Шовиньера, ее хорошенькое личико побледнело, зелено-голубые глаза дрогнули и испуганно расширились.
Шовиньер вполоборота повернулся к своим спутникам в черном и что-то произнес вполголоса в подобострастно приклоненное ухо одного из них, а затем лениво указал концом своей тросточки с серебряным набалдашником — иного оружия у него при себе не было — на мадемуазель де Монсорбье. Три пары глаз одновременно уставились на девушку, и та оцепенела от недоброго предчувствия.
Указующая трость опустилась, возглавляемые Шовиньером люди в черном замерли на площадке, и Роберт Вулф принялся наконец зачитывать имена обреченных. Подобно самому Фукье-Тенвиллю, он ощущал себя всего лишь маленькой частичкой гигантской революционной машины, и неудивительно, что его голос — голос скромного судебного клерка, не несущего личной ответственности за происходящее, — звучал монотонно и беспристрастно. Он уже знал по опыту, что при чтении необходимо выдерживать небольшие паузы, чтобы каждое вновь произносимое имя не потерялось в шуме, поднимавшемся в галерее после предыдущего вызова; все реагировали по-разному: кто-то испуганно вскрикивал, — временами даже раздавались истеричные вопли, впрочем, весьма быстро переходившие в сдержанные рыдания, кто-то смеялся или же отвечал беззаботно-отважной репликой, иногда вокруг призываемого на суд несчастного возникало движение и суета, иногда новое имя встречалось гробовым молчанием.