Мир несправедлив и принадлежит мужчинам.
Даже в свои тринадцать я уяснила это очень хорошо. Вот Айрон ездит верхом, стреляет из лука, пропадает на тренировочном дворе. Старший брат, Дэвид, ладно, но Айрон мой близнец! Почему он там, а я должна сидеть дома! Не за книжками, которые я так люблю, за противным вышиванием. Стежок к стежку. До боли в пальцах. До звенящей пустоты в голове…
И повторять слова ненавистной Книги:
Девочка должна быть скромной и незаметной…
Цветет у обочины мать-и-мачеха, в алые тона окрашивает поле рассвет. Алые. Кровь. Война.
Клубится по оврагам туман, нестерпимо пахнет влагой, земля просыпается. За спиной приглушенно всхлипывают — мама плачет. Я не могу выдавить из себя и слезинки. Отец и братья горячатся перед битвой, говорят, что нас защищают. А я кусаю губы, сдерживаю слезы обиды и знаю, знаю, не надо меня защищать! Не так!
— Ну, ну, Эби, и тебе работа найдется, — смеется Айрон, разворачивая горячего жеребца.
И стынет с удаляющимся перестуком копыт удивление — боги, Айрон мне улыбнулся. Впервые за все время. Он. Мне. Улыбнулся?
Удел мужчины воевать, удел женщины — ждать и беречь потомство.
Дождь умывает за окном голые ветви яблонь. Осень в этом году уныло блеклая, никак не может укутать землю первым снегом. Я вижу отряд всадников и сбегаю по ступенькам, рискуя сломать шею. Поправляю у зеркала растрепавшиеся волосы, выскакиваю на улицу, а вслед летит окрик гувернантки.
Может, Айрон вновь улыбнется?
С улицы пахнет тленом. Гнилые плоды разбиваются под копытами лошадей, мама замирает на ступеньках и вмиг становится как эта осень… неживой. Серой. Не понимаю… Почему Айрона перекинули через седло? Почему он не поднимает головы, не встречает насмешливым взглядом?
Шатаясь, идет мама к Айрону, гладит серебристые когда-то, а теперь выпачканные в крови волосы. Скользя дрожащими пальцами по седлу, падает коленями в грязь. И плечи ее начинают дрожать, мелко-мелко.
— Айр… — Я не в силах закончить…
Айрон мне больше не улыбнется. Зато Дэвид, обычно неприступный Дэвид, вдруг спрыгивает с лошади, прижимает к себе и шепчет:
— Не смотри!
Проклятые сумрачники!
Женщине не знакомы глубокие чувства. Глубоко скорбеть могут лишь мужчины. Потому женщина в скорби лишь помеха.
Дверь скрипит громко, слишком громко. Я только в щелочку посмотрю… хотя бы одним глазком, попрощаюсь. Если заметят, то выпорют, но разве это важно?
В маленькой зале темно и пусто. Льется сквозь окна лунный свет, чернит тени на смертном ложе. Вымытый и одетый в темный бархат Айрон кажется даже красивым. Спокойным. Я тоже буду такой красивой, когда… Такой же бледной, с сияющими серебром волосами? Почему «когда», почему не «сейчас»?
Не спеши…
Показалось? Неловко сжимаю пальцы брата, стараясь не разрыдаться в голос. Холодные. Свет еще неполной луны, струящийся по бархату, — тоже холодный. И близкий до дрожи.
Будет лучше, обещаю.
— Вот ты где? — бесшумно появляется за спиной Дэвид. — Отец зовет.
По его сочувствующему тону понимаю — нет, не выпорют… и таю в новом, незнакомом запахе.
Женщина ближе не к человеку, к животному. Обращаться с ней тоже надо, как с дорогим животным — бережно, но жестко. Без лишней сентиментальности.
…но лучше бы выпороли.
В кабинете отца почему-то тоже темно. Так же жжет через окна лунный свет, прячет в тени сидящего в кресле гостя. Страшно… как никогда раньше. И от бледности отца. И от дрожащих пальцев Дэвида на моем плече.
— Подойди, Эбигейл, — не требует, приказывает чужой голос.
И я подхожу, спотыкаясь и пошатываясь.
— Сядь, — толкает он ко мне скамеечку.
Бросив вопросительный взгляд на отца, я подчиняюсь.
— Хорошая девочка, послушная, — усмехается гость, выговаривая слова как-то странно, напевно и не всегда правильно. — Хорошенькая. И волосы действительно особенные. — Он наклоняется и пропускает прядь моих волос между пальцев. — Как лунный свет. Сколько ей?
— Четырнадцать.
— Девственница?
— Да.
— После первой крови?
— Нет.
Холодные вопросы и ответы прожигают насквозь. Стыд заливает щеки, но чужие пальцы касаются лица осторожно, успокаивая:
— Хорошо, я подожду, можешь идти.
Девочка — алая лента, что связывает ее род с чужим узами крови. Кто убьет и предаст свою кровь, будет проклят навеки.
Ночью кажется, что Дэвид рядом плачет, повторяет:
— Айрон, Айрон, почему?
Приснится же… Дэвид никогда не плачет. И в комнату мою никогда не входит. И уж тем более не целует в лоб, будто жалеет.
Пасмурным утром меня никто не провожает слезами, не принято. Зато говорят, что война с сумрачниками закончилась, что такие девочки, как я, станут залогом дружбы. Дружбы… охота залиться слезами, но мама говорит, что плакать нельзя. Зато убивать больше не будут. Айрон… глупый Айрон! Почему не мог уберечься?
Каменные боги провожают безжизненными взглядами. Теперь это не мои боги.
Днем я послушно сворачиваюсь в палатке клубочком, ночью несусь в темноту, вжимаясь в спину одного из сумрачников. И мерзну немилосердно — осень сыплет вокруг инеем.
На третий день тяжелой волной окатывает слабость. Воин, что приходит вечером в палатку, пробует меня поднять и тихо ругается на чужом языке, когда я мешком падаю обратно. Я не виновата, не надо меня наказывать, колени не держат.