— Стоп! — Режиссер вскинул над головой скрещенные руки. — Сто-оп! Не то! Не верю! Не могу поверить!
Стрекот в небе смолк, плавная стрела опустила наземь оператора. Немолодой и тучный, он досадливо мотнул головой, сплюнул бесслюнно и, достав платок, отер залитое потом лицо, загривок, шею. Там, наверху, за работой он не мог отвлечься на это, а жара была адова. Жара загустевшим стеклом, недвижным стеклянным омутом стояла над киногруппой; ни облачка на поверхности омута, ни тучки.
Ни тенты, ни зонты, ни степлившаяся в бутылках и сифонах вода не спасали киношников от этого пекла. И зевак она давно разогнала.
— Не идет! Не контачит! Холодно! Ужарели вы, что ли? — запальчиво и непоследовательно выкликал режиссер, шагая к главным героям снимаемой сцены. — Ну что это, Юрий Алексеич!.. — развел он руками.
Герои — мужчина и женщина, оборванные и окровавленные, со скрученными за спиной руками, плечом к плечу стоявшие над отверстой могилой, от этой могилы отошли, разъединились, виновато и озабоченно взглянули на режиссера.
— У Лидии — почти! — говорил тот. — Это — Ольга. Ее порыв, ее гордость, непримиримость! И это: «Прощай, Николай…», и взгляд… Это почти величественно! Видишь, удалось же! Но твой Николай, Юрий Алексеич… Развязать! — коротко распорядился он. — Перекур! Лева, подойди!
Два ассистента, зайдя за спины осужденным, мигом распустили несложные узлы, освободили артистам руки.
Юрий Проталин, рослый, рельефно-мускулистый блондин, красивый даже под гримом синяков и ссадин, и Лидочка Беженцева, худенькая и большеглазая, подставили лица под тампоны гримерши. Лидочка рукою придерживала разорванное платье, обнажавшее ее грудь в сцене расстрела. Полувзвод белогвардейских солдат, людей в фильме бессловесных, закурил, опершись на винтовки, а командир их — подпоручик Кетский, обмахиваясь фуражкой, двинулся на зов режиссера. Режиссер-чуть обрюзгший седокудрый богатырь — по-турецки уселся на горячую землю (плевать ему было на жару, коли надо спасать сцену!), актеры опустились на корточки возле, сгрудились и остальные киношники — послушать Арнольда Кучуева всегда было интересно и полезно.
— Ты пойми, Юрий Алексеич, — глядя в глаза Проталину, мягко заговорил Кучуев, — ведь это-расстрел! Это твои последние минуты на земле. Последний всплеск жизни, силы, ненависти… это самое… любви! А? Ну ведь так же, согласись? И всего иного прочего, да? Сейчас грянет залп и все для тебя прекратится. Ничего не станет. Финита! Тьма! Ольга твоя тоже канет в небытие! Все слизнет этот залп. Того света нет! Ведь так? Последние мгновения жизни Николая Раскатова! И ты-Николай-сознаешь это, понимаешь, Юрий Алексеич? Сознаешь и все же находишь мужество говорить то, что ты говоришь. Тут тонко… Тут сыграть надо… На волосок в сторону и — фуфло! И нет истинной трагедии, и нет веры, и не законтачит, и техника не вытащит, если ты в его шкуру не влезешь, в Николаеву. Вот ведь оно как в нашем деле каторжном… Ну ты же-Проталин! Это же твой герой!
— Арнольд Борисович, — начал было Проталин, кивая и хмурясь, — я понимаю…
— Не понимаешь! Еще не понимаешь! — Кучуев прикрыл глаза тыльной стороной ладони-жест несогласия, неосознанно перенятый им у знаменитого зарубежного коллеги. Он и славился тем, что всегда ждал от актеров до конца осознанного согласия, а не слепого претворения своих замыслов.
— Не успел еще понять, Юрий Алексеич! — улыбнулся он с обезоруживающим обаянием. — Вот он понимает! — Арнольд ткнул сигаретой в сторону подпоручика Кетского, артиста Льва Ландовского. — Он сыграл ненависть. Отлично сыграл!«…Прикажете начинать, гражданин рэвкомовец?» Это твое «э», Лев, эта твоя папиросочка, улыбочка — великоле-е… Кстати, Лев, усики трогать пальцем — это, брат, не взыщи, перебор. Ей-богу. А вот пепел бы с папиросочки пальчиком этим холеным: стук-стук… И — самое то. Как думаешь?
— Пожалуй, — вдумчиво кивнул подпоручик, утонченный садист, — да, так будет достоверней, Арнольд Всеволодович.
— Так вот, Юрий Алексеич, — снова принялся за Проталина Арнольд, — твоя последняя минута. Ольга тебе: «Прощай, Николай!..» Взгляд на Ольгу: «Прощай, Оля…» И она уже за чертой. Теперь только враги! Один враг! Эти, — кивнул он на белогвардейских солдат, сомлевших и спарившихся в скатках через плечо, в башмаках и обмотках, — эти не в счет! Это бессловесная, бездумная, мобилизованная скотинка. Извините, мужики! — крикнул он оживившимся от такого определения белогвардейцам. — И твой осуждающий взгляд на них, Юрий Алексеич, не по адресу, понимаешь? Кетский-вот враг! Классовый враг, враг матерый и беспощадный! Вот почему именно на него, на него одного смотрит Николай, и последние мгновения жизни тратит именно на него, бросает в лицо врагу свой яростный монолог: «Что, ваше благородие… это… вошь золотопогонная… э… думаешь, страшно нам умирать?..» Ну и так далее. Или вот это: «…еще погуляют красные клинки по вашим головам!» Ну, убойный;хе монолог!(Режиссер, как водится, был одновременно и соавтором сценария, чего, кстати сказать, никогда не подчеркивал и не выпячивал). — Тут, брат, думано было! Тут душа вложена. Тут ни убавить, ни прибавить, поверь. Вот это и надо сыграть. Понял, родной?