Я сидел под сосною на опушке леса и смотрел, как «отдыхающие» репетировали номер предстоящего вечером в «доме отдыха» кабаре.
Актеры двигались на фоне желтого поля, ровно уставленного снопами.
Среди простора слабо стучали гитарные струны.
Молодой инженер пел:
Помолился он за Клару.
Долорес щедрей была
И дала реалов пару…
И дала реалов пару…
Почтенный хирург-режиссер, стоя в стороне, всеми морщинами лица переживал песню…
— Больше радости, — кричал он «нищему», — Пепита, не зевайте…
Но Пепита та бедна.
Не имела ни реала.
Вместо золота она
Бедняка поцеловала!
Пышная терапевтичка сняла пенсне и поцеловала нищего…
— Торговец цветами, торговец цветами, — кричал хирург, — ну, чего зеваете, ей-богу!
За букет из красных роз
Отдал он все три реала
И красавице поднес,
Что его поцеловала…
— А розы вечером будут? А то с васильками ужасно неудобно получается…
— Будут, будут розы… Но больше экспрессии… Испания… ведь Испания!..
Вдалеке над полем поднялся дымок и что-то зарычало.
— Климовские с трактором возятся… Америка, а не Испания! Ха, ха!
Хирург отер пот со лба и вдруг захлебнулся летним восторгом.
— Я помню, мы эту штуку еще в одиннадцатом году ставили на юбилее Коноедова… Нищего тогда покойный Травин изображал… Вот Испанию, собака, запустил… Глаза выпучил, пыхтит… Но подумайте!., была революция… чорт знает, какие годы… И вот опять… Донна Клара, Долорес и прелестная Пепита… Живучи мы, как черти…
— Пошли философию разводить!.. Надо, господа, еще раз репетировать… У меня мимика не удается. Зуб ноет!
— Сойдет… Но давайте еще… Я всегда рад!
Струны опять застучали:
Три красавицы небес —
Шли по улицам Мадрида…
* * *
Мне захотелось пить, и я пошел в деревню раздобыть молока…
Дорога повела меня мимо былого помещичьего гумна через заброшенный парк. Над прудом среди груды кирпичей белела одинокая, устремленная в ясное небо колонна.
В стороне на пригорке толпились кресты кладбища, а немного дальше виднелась деревня.
Я толкнулся в первую избу.
Старуха приняла меня ласково и полезла в подполье за молоком. Она одна была дома — все работали в поле.
В избе рядом с посудною полкой стояла александровских времен красного дерева этажерка с маленьким гербом на дверце. На ней лежали книжки старые с пестрыми форзисами: «Плутарх для прекрасного пола», два больших тома великой французской энциклопедии и еще какая-то исписанная записная книжка с цифрой 1919 на заглавном листе. Вот то, что я прочел в ней.
* * *
«Кошмар и ужас… Морозная ночь — осень, правда, еще только — но уж с сибирских тундр ползут легионы былых привидений и от их дыхания холодно и тоскливо необычайно.
Тоска сидит съежившись у меня на груди тяжелая, как мешок с рожью — не подняться, не пошевелиться. В соседней комнате во сне ли, на яву ли бормочет тетушка моя Екатерина Петровна — бредит лучшими временами, а может быть — вслух думает, что бы такое продать завтра. При свете неугасимой лампады различаю черный лик евангелиста. Евангелист пишет огромными буквами. Встаю, надеваю отцовский халат — вата из него торчит бакенбардами — и пишу. Поглядываю на евангелиста. Холодно.
Подхожу к окну — темно. Там где-то огромная степь и по ней ползут черные змеи — поезда — ползут, останавливаются и хрипят в судорогах и звякают на весь мир ржавыми цепями. Сидит, свесив ноги — наган у пояса — путешественник и глядит в мрак, а из мрака ему подмигивает алое зарево и на кожаной куртке трепещут алые блики. Вот вся Россия. Но странно не это. Странно то, что всем этим я почему-то втайне горжусь. Знаю, что там где-то экспрессы зеркальностенные и англичанин в шоколадной с шелковыми отворотами пижаме. Даже чувствую, как пахнет сигарой. И все-таки горжусь…
Не угодно ли — красное знамя на Notre Dame, и в Пантеоне всемирный совдеп под председательством Владимира Ленина…
На подоконнике рассыпаны, будто орудия пыток в Нюренбергском музее, приборы из проволоки и из гнутого металла. Вот этим некогда сбивали сливки, этим чеканили печенья и вафли. В магазинах продавали их и расхваливали почтительные приказчики и без них нельзя было пообедать. А теперь разве подарить их мальчишкам, чтоб пугали воробьев и галок? Так же на подоконнике всероссийского „окна в Европу“ рассыпаны древние императивы, веками освященные обычаи, добродетели, пороки! Вздор. Вот старая коробка из-под конфет — на ней Козьма Крючков. Убил в конце июля 1914 года одиннадцать немцев и удостоился великой славы. А ткни он только как следует одного из немцев в начале июля или обругай поцветистей, так, пожалуй, посидел бы с пауками в карцере. Тетушка моя Екатерина Петровна стучит в стену:
— Саша, ты бы Роберта Францевича спросил, выжималку для лимонов не купит ли… Он в Париж едет, там это, небось, еще нужно.
Да, там это еще нужно. Там еще лимоны выжимают и „о, ma patrie!“ кричат. Опять чувствую, как сигарой пахнет… Пахнуть бы на весь мир махоркой так, чтоб задохлись… Ведь это в первый раз, что русский Россией гордится…
* * *
— Нет, постой. Ты на вопрос мне отвечай… Ты воспитание какое получил?
— Ну, буржуазное…
— Да не „ну буржуазное“, а говори просто буржуазное. Твой отец кто был?
— Капиталист.
— Хорошо-с… Теперь — подожди, дай мне сказать… Угнетал он рабочих?