Длинные кирпично-красные составы поездов днем и ночью тянутся на запад по Забайкальской железной дороге, увозя в своих вагонах казаков, лошадей, фураж, полковые обозы и все прочее войсковое имущество.
Быстро мчится поезд… Мимо мелькают телеграфные столбы; то взмывая вверх, то ныряя вниз, бегут провода; со скрипом раскачиваются вагоны, мерно выстукивают колеса на стыках. В вагонах тесно, душно, двери их распахнуты настежь. В теплушке, где ехал Егор, поместилось сорок казаков, весь второй взвод четвертой сотни 1-го Аргунского полка. Тут и Егоров посельщик, малорослый, с остреньким личиком, белобрысый Подкорытов, давнишний друг Егора, медлительный, рыжеусый здоровяк Молоков, высокого роста, молодой, четырнадцатого года присяги, чернобровый Вершинин, и сотенский запевала, весельчак Афанасий Суетин.
Уже вторые сутки, как выехали из Читы. Дорога пролегала долиной реки Селенги. Река серебристой лентой петляла левее, то приближалась к дороге, то вновь удалялась от нее так, что угадывалась вдали под сопками лишь по зарослям тальника. Время подходило к полудню. В распахнутые двери вагонов перед глазами казаков проносятся мимо поселки, островерхие бурятские юрты, широкие пади со стогами, зародами сена и прокосами еще не убранной кошенины. То тут, то там видятся каменистые утесы, лобастые сопки, и кругом, куда ни глянь, — тайга дремучая, без конца и края тайга; вечнозеленые сосны и кедры то мешаются с березняком, то уступают место стройным кондовым лиственницам.
Жара. Казаки поснимали с себя гимнастерки и сапоги и, кто сидя, кто лежа, грустными глазами провожали уходящие вдаль знакомые с детства картины. Не унывал лишь один Суетин, словно ехал он не на войну, а в летние лагеря, смешил казаков рассказами о своих похождениях.
— Ты в дисциплинарку-то как попал, расскажи, — смеясь, попросил его Молоков.
Афанасий кулаком расправил усы, улыбнулся.
— Там и рассказывать-то нечего. Пашка меня подвел Ожогин, нашей Чалбучинской станицы. Да-а, дело это осенью было, когда наш полк в Даурии стоял, в Красных казармах, помните?
— Помним, ты тогда в шестой сотне был…
— В шестой, у Резухина… Ну вот, стою это я однажды на посту у чехауза, а голова так и трещит с похмелья… И тут откуда ни возьмись Пашка, язви его, как на камушке родился, приперся ко мне на пост. Он, конечно, попроведать пришел по дружелюбности и целый котелок ханжи приволок с собой. Осушили мы этот котелок — я и осовел… не знаю, как и с Пашкой расстался. Помню только, что в тулуп завернулся, намотал на руку ремень от винтовки и прижал ее к себе оберучь, как дитю родимую… смена приходит, а я в будке храп храпом погоняю…
— Хо-хо-хо…
— Вот это часовой!
— Не нашлось воров хороших, весь чехауз можно бы увезти при этакой охране!
— Его и самого-то украсть можно было…
— Да оно почти што так и получилось, вить не могли добудиться-то!
— Ха-ха-ха…
— Ну и вот, сплю я, значит, и вижу во сне, будто домой пришел на побывку. В избе у нас жернова стоят в заднем углу, забрался я на них… сижу, а мать ухватила за палку и давай крутить жернов-то, а заодно и меня. А это, оказалось, разводящий: разбудить-то меня не мог, выволок из будки за винтовку — и ну крутить на песку…
Новый взрыв хохота… Переждав его, Афанасий продолжал:
— Так ведь скажи, как получилось, сроду так крепко не спал. Крутил он меня, крутил, а толку никакого. Что делать? Бросить в этаком виде на морозе возле поста нельзя, да и жалко: как-никак свой брат, казак! А тут ишо черт принес дежурного по полку, он и распорядился. Подхватили меня четверо молодцов и на руках прямехонько на губу. Проснулся я утром и никак понять не могу, где нахожусь? Место вроде знакомое: решетка на окне, нары, клопы, на губу похоже, так почему же винтовка при мне, тулуп казенный? Потом уж начальник караула ко мне припожаловал, обезоружил меня, тулуп отобрал и разъяснил, в чем дело. Так вот и схватил три месяца дисциплинарки.
Среднего роста, темно-русый, с небольшими усиками и серыми шельмоватыми глазами, Афанасий Суетин был, что называется, мастер на все руки, то есть отчаянный пьяница, картежник и первейший в полку озорник. Ему ничего не стоило сбегать ночью в село или станицу, достать там водки, араки, а заодно спроворить у жителей целую торбу огурцов, горшок сметаны, а то и гуся, после чего казаки всего взвода устраивали попойку где-нибудь подальше от лагеря. Если же слух о такой пирушке доходил до начальства, то всю вину за это брал на себя Суетин. За это и любили казаки Афанасия и при случае не давали его в обиду.
Но, несмотря на его озорство и беспутство, Суетин у начальства в полку был на хорошем счету, потому что знал Афанасий службу: был отличным стрелком, лихим джигитом и рубакой. Многое прощалось Афоньке, и все же никто во всем полку чаще его не сиживал на гауптвахте и не стаивал под шашкой. Последним «подвигом» Афанасия уже незадолго до войны была кража поросенка. Украл он его днем, когда ездил в станицу с пакетом. Хозяин поросенка сразу же обнаружил пропажу и следом за Суетиным прибежал в лагерь с жалобой к командиру сотни, есаулу Шемелину.