Прохор Ермаков, молодой, высокий, смуглолицый урядник Атаманского казачьего полка, находясь в отпуске, третью неделю жил дома.
Все эти дни пребывания в родной станице, в кругу близких людей, он был в приподнятом настроении. На душе было празднично, покойно. В семье все относились к нему с трогательной предупредительностью, стараясь угодить как дорогому и желанному гостю. Мать не знала, чем только и потчевать сына. Не раз замечал Прохор, как теплело улыбкой и строгое бородатое лицо отца, когда тот, как бы невзначай, взглядывал на сына, на его георгиевские кресты. А уж о младшей сестре, семнадцатилетней девушке Наде, и говорить нечего. Она не спускала своих искрящихся глаз с брата.
Прохор никак не мог наговориться с родными, то расспрашивал их, как они жили здесь без него, то рассказывал им удивительно страшные истории из своей фронтовой жизни.
Сегодня, плотно позавтракав, Прохор сидел у окна в горнице и перелистывал старый журнал «Нива», который когда-то выписывал брат-учитель Константин.
Жмурясь от яркости бьющего в окно солнца, Прохор взглянул на улицу. Там, на дороге, поверх тонкого ледка змеились ручейки.
— Весна! — вздохнул он. — Люди скоро сеять поедут… А на фронте у нас… слякоть, грязища… В окопах не усидишь.
От воспоминаний о фронте заныло сердце. Скоро ведь возвращаться в полк. И снова орудийный гром… кровь… трупы… Не хочется на фронт. Ох, как не хочется!.. За три недели, что прожил Прохор дома, он уже стал отвыкать от войны. Все пережитое на войне кажется далеким страшным сном… Как дома хорошо! Все здесь дышит миром, тишиной, покоем. Вот идет весна. Отец да и все соседи ждут ее с нетерпением. Они уже подготовились к севу. Недельки через две, глядишь, уже и выедут на поля. С каким наслаждением и Прохор поехал бы в поле! Впряг бы круторогих быков в плуг, запустил бы отточенные лемехи в жирный чернозем… Эх, боже мой! Об этом только лишь можно помечтать.
— Проша! — приоткрыв дверь, просунула мать голову. — А я думала, ты спишь.
— Нет, мамуня, читаю, — ласково сказал Прохор.
Мать вошла в горницу. Она была чем-то встревожена.
— Сынок, что толечко и делается на свете, — испуганно заговорила она. — Вся станица ходуном ходит.
— Что же случилось, мама?
— И не приведи господь, что, — закрестилась старуха, глядя на иконы. — Господи Исусе Христе, отведи от нас беду лихую.
— Что за беда, мамуня?
— Царя, гутарит народ, у нас теперь не стало, — со страхом выпалила старуха. — Вот погляди, народ со всей станицы к правлению бежит.
— Царя не стало? — изумленно протянул Прохор. — Вот это здорово!.. Да как же это так, ни с того ни с сего, вдруг?.. Чудно.
Он снова посмотрел в окно. Мать говорила правду. О чем-то оживленно рассуждая и размахивая руками, по улице торопливо проходили группы казаков и казачек.
— Это прямо-таки черт знает что! — воскликнул Прохор, вскакивая со стула. — Чудеса!.. Вот что значит, мать, жить у вас тут, в глуши, — и не знаешь, что делается на белом свете. Побегу и я к правлению.
— Пойди. А оттуда вернешься, зайди к дяде Егору. Я слыхала, будто Виктор приехал.
— Ладно, зайду.
Прохор накинул на плечи длинную кавалерийскую шинель с голубыми петлицами и погонами, нахлобучил на голову серую папаху с голубым верхом и, подумав, сунул в карман наган.
Когда он вышел за ворота и направился было к правлению, его окликнули два казака-армейца, шедшие по улице:
— Погоди, Прохор!
Он подождал.
— Куда собрался? К правлению, что ли?
— К правлению.
— Ну так вместе.
Молодые казаки были его друзьями детства и юности. Один — небольшого роста, узкоплечий, рыжеватый, в мелких конопинах — Сазон Меркулов, второй — высокий, румяный, с курчавым белокурым чубом — Свиридов Максим.
Сазон одет был скромно, без всяких отличий. Свиридов же, ловкий и подобранный, был щеголеват. На погонах его отливали серебром три нашивки старшего урядника.
— Так что же, односумы, выходит, царя не стало у нас, а? — испытующе посмотрел Прохор на своих друзей.
— Дали Николашке по мордашке, — ухмыльнулся Сазон.
— А дьявол его знает, — вздернул плечами Максим Свиридов. — По всей станице такой разговор пошел. Вот зараз узнаем в правлении, правда ли это. Атаману-то, небось, все известно.
— Был царь Николка, жить при нем было колко, — дурашливо затянул Сазон, импровизируя. — Дали по шее Николашке, ну и запели пташки…
— Будет тебе дурковать-то, — оборвал его сурово Свиридов. — Ты только и способен на дурость.
— Слезы, что ли, мне лить? — огрызнулся Сазон.
Около церкви, у станичного правления, возбужденно гомонил народ. Седобородые старики, безусые парни, девчата и старухи — все сбежались к правлению послушать, что скажет атаман по поводу ошеломляющей вести.
Немало было в толпе и фронтовиков, которых сразу же можно отличить от других по сдвинутым набекрень серым папахам, по погонам, по крестам и медалям. Все они недавно прибыли домой из действующей армии на побывку по отпускам или на поправку из госпиталей. В толпе немало было калмыков[1], одетых, как и все, в казачью одежду.
В стороне от толпы стояли солдаты из иногородних. У некоторых из них на груди уже алели бантики.
Эти алые банты раздражали стариков-богатеев. Они косились на солдат, злобно отплевывались: