Черные мечущиеся тени крест-накрест перечеркивали поляну. Вокруг была глухомань, дикая тайга — почти непролазный подлесок да сосны вперемежь с лохматыми, зловещими елями, служившими, впрочем, хоть какой-то защитой от ветра. Тот визгливо-прерывисто выл в лесной чащобе и в заоблачной вышине. По истоптанному, забрызганному кровью снегу разливался рыжий свет костерка. Живых на поляне было трое. У огня, с подветренной стороны на пышном еловом стельнике разлегся в удобной позе тот, кто, судя по всему, был здесь за главного. В валенках, ватных брюках и тесноватой, явно с чужого плеча, телогрейке, он тем не менее сейчас производил впечатление барина, отчитывающего своих нерадивых холопов.
— Что ж ты, Четвертачок, другого места не нашел, чтобы тушку освежевать? Тесно, что ли, в лесу-то? Ну-ка, Моргун, присыпь снежком кровь, смотреть тошно…
— Жрать небось не тошно… — вяло огрызнулся тот, кого назвали Моргуном. Он сидел, привалясь к сосне, и глаза его были мертвы, пусты и бездонны. — Чем я тебе присыплю, у меня руки связаны!
— А ты ножками, ножками… — по-юродски подсказал Четвертачок, щурясь от жара и мастерской рукой нанизывая крупные куски мяса на обструганные под шампуры ветки. От близости огня его рыхлое бабье лицо румянилось и лоснилось.
— Бог не фраер, он все видит. Не радуйся, Четвертак, и до тебя черед дойдет, — пробурчал Моргун.
— После тебя, милай, после тебя… Меня за то Четвертачком и прозвали, что я юркий — где надо, проскочу, а где надо, подзадержусь… Верно, Могол? — И он заискивающе глянул на главаря.
— Кончай базар! Сказал, навести порядок, раз-два, взяли и навели. Развяжи ты ему руки, Четвертачок, куда °н денется! Жмурика-то хоть прибрали?
— Да вон он, что там осталось. Врт поужинаем и прикопаем в снегу. Люди до весны не найдут. А лесному зверю — подспорье. Ишь, воет неподалеку…
За спиной Могола, чтобы не портить пахану аппетит, раскинулся четвертый из этой компании, еще сегодня тащившийся следом, пытавшийся травить анекдоты. Глянув на него, Моргун, который до лагеря трудился в морге, подумал, что и в формалиновой ванне не видывал ничего страшнее. Тем временем по поляне распространился сладкий запах жареного мясца. С шутовским поклоном Четвертачок подобострастно поднес первый шампур Моголу. Тот подул на пышущий жаром шмоток, принюхался, облизнулся и вонзил зубы в сочную мякоть. Четвертачок, замерев, ждал приговора.
— Ведь какая дрянь был человечишко, а шашлык — лучше, чем в «Арагви»! — вдумчиво прожевав, произнес Могол. — Мастер ты на это дело, Четвертачок, ничего не скажешь. Да и насчет законопатить годишься. Жаль, горло промочить нечем. Ну да ладно, тут вроде недалеко заимка. Может, горчиловки нароем или чифирнем, на худой конец. Надоел пустой кипяток. Сколько мы уже в бегах, третью неделю?
От сытости он разговорился и подобрел.
— Вчера третья пошла, — поддакнул Четвертачок.
— Давай-ка присоединяйся. И Моргуна зови.
— Не буду я! — дернулся тот.
— Что, «ужин не нужен»? Жри давай, терпило! Отощаешь, на что сгодишься? А ты, Четвертачок, маргаритка моя, когда вы тут все приберете, давай ко мне под бочок. Можно бы и «бутерброд» соорудить, да Моргун сегодня не в духе. Ты ему руки свяжи и оставь у костра, пусть только попробует за огнем не уследить…
Скоро Моргун сидел у костра со связанными руками, искоса, с тошнотой, бессильной тоской следил за случкой подельников. Потом возня стихла. Февральский ветер разодрал тучи, и в темную небесную прореху вползла стылая, бесстыдная луна.
В игорное заведение под названием «Три семерки» я вошел около девяти вечера, а через час остался без гроша. Просадил ровно пятьсот тысяч. Карта ложилась с каким-то удивительным паскудством: «фигура» шла вразнобой, а масть обязательно выпадала против трех тузов у партнера.
Озадаченный быстротой проигрыша, я переместился к автоматам и там уже без затей «слил» загашник — сто долларов, отложенных на черный день.
После этого — увы! — устроился на высоком табурете за стойкой бара, и седовласый осетин дядя Жорик налил мне в долг разгрузочные сто пятьдесят коньяку.
— Что-то редко бываешь, — заметил сочувственно.
— Дела, — ответил я. От коньяка на голодный желудок по телу прокатился ровный жар и ярко освещенная, полная людей комната некоторым образом покачнулась. Рядом, посасывая через трубочку шампанское, скучала Люська, потрепанная профессионалка из здешней обслуги. С Люськой мы были шапочно знакомы и раза два уже сговаривались при случае скоротать вечерок.
— Что, Санчик, продулся?
— Не то слово. Вылетел в трубу. У тебя нет случайно пушки в сумочке?
— Зачем тебе пушка, дорогой?
— Как зачем? Дворяне в таких случаях стреляются.
— Ты разве дворянин?
— Обижаешь, подружка.
Я взглянул на свои руки: пальцы слегка подрагивали, как лапки подыхающего на солнцепеке краба. Дурной знак. Едва за тридцатник перевалило, как нервы пошли вразнос.
— Дворяне действительно стрелялись, — мечтательно вздохнула Люська. — Но не из-за денег, дорогой. Они стрелялись, когда была задета честь. Сегодня это понятие сугубо архаическое.
До того как утвердиться в самой престижной рыночной профессии, Люська окончила филологический факультет и несколько лет корпела в библиотеках, вымучивая диссертацию на какую-то заумную лингвистическую тему. Сейчас-то она процветала, а в те годы, по ее же словам, была дурнушкой и бумажной крысой. И все же некая щемящая, трогательная нота осталась звенеть в ее душе от тех выброшенных псу под хвост лет. Пожалуй, у нее можно было стрельнуть тысчонок двести, чтобы доиграть пару конов.