Моя мама позвонила и сказала, что дядя Вова пьет.
Еще мама сказала, что вчера заходила к Лене, у нее новые обои — дети поклеили. Про погоду рассказала. Про помидоры.
Я рассказал, что у меня все хорошо.
Поговорили.
Мама как-то всегда умудрялась запихнуть в десятиминутный разговор и банку с вареньем, и политическую ситуацию, а я все «бекал» и растягивал слово «хорошо» на разный манер.
— Геля говорит, что он лежит сутками пьяный.
— М-м-м.
— Не работает уже год. Тетя Дина же в лежку лежала — куда ему на работу ходить. Уволился.
— А раньше он кем работал?
— А ты не помнишь?
— Не.
— И я не помню. По-моему, в ЖЭКе.
— Ну ладно.
— Так и сопьется ведь. Один же совсем.
— А Таня? — я пододвинул к себе газету и начал рисовать косички.
— Какая Таня?
— Ну, он жил с Таней.
— Жена?
— Ну.
— Так умерла ж Таня в декабре.
— Что?! Ты мне не говорила.
— Вадик, говорила.
— Да нет!
— Ну что я. Говорила, конечно. Ты вечно пропускаешь.
— Ну, мам! А что с ней хоть было?
— Лейкоз.
— Это больно?
— Это страшно. И быстро.
— Бедный Вовка. Тогда понятно.
— Что понятно?
— Что он пьет.
— Ладно, Вадик. Это горе. Но это не оправдание пить беспробудно.
— Угу.
— Напиши ему письмо.
— Зачем?
— Ну, поддержи его.
— Ма, мы лет восемь не виделись. Я и не помню, какой он вообще.
— Я думаю, тебе нужно написать.
— Угу, — штрихую косички зеленой ампулкой.
— Ой, я ж там крылья размораживаю! Я побежала!
— Давай, позвонишь.
— Пока-пока!
И она, наверно, побежала. Вечно цепляется за дорожку тапками. Пьет валокордин.
Я даже представил, как мама размораживает крылья — белые, тугие, шелковые. Сует их в гигантскую микроволновку и заглядывает через стекло поглядеть, как они там вертятся.
* * *
У осени нет начала.
Я купил теплую куртку Gap и радуюсь.
В палисадник кто-то вывалил ошметки, и теперь все коты нашего двора озабоченно суетятся под окнами.
Я передумал отключать телефон, заварил дешевого чаю.
«Здравствуй, Володя!»
Вот здесь я крепко задумался и пробуксовывал минут 20, выбирая между фразами «Я узнал, что…», «Пишет тебе…» и «Прими мои…».
Последнее звучало как-то совсем мрачно, поэтому я остановился на «Пишет тебе».
Мало ли! Восемь лет не виделись. Он, наверно, и не помнит меня. Да и я, чего уж там, знаю только, что у Володи есть усы, он живет на проспекте Славы, добрый и уронил мне на новые спортивки мороженое «Плодово-ягодное».
И один раз я видел его голым. Утром в деревне. Я с реки возвращался и вдруг увидел, что возле крыльца стоит дядя Вова совершенно без штанов. Пройти мимо и поздороваться было бы тупо, поэтому я решил немножко погулять за баней. За баней гулялось невесело по двум причинам: очень хотелось есть (вот как сейчас помню), плюс за баней дед похоронил Рыжего, лайку (Рыжий воровал курёнков у соседей, и пришлось его застрелить).
А еще у дяди Вовы была Таня.
Вначале у него Рита была, я ее не помню практически.
А потом Таня.
Володя всегда плохо слышал и носил слуховой аппарат (когда к нему спиной стоишь, он не слышит и не понимает, а если близко, то читает по губам). А Таня была совсем глухонемой.
Я так и не знаю, где познакомились эти двое неслышащих людей и что сделали, чтобы прорваться в тишину друг друга, но, так или иначе, жили они вместе и объяснялись руками.
Раз-раз-раз!..
Шутили, по-моему, получше, чем некоторые необделенные. Сидели на кухне и махали руками. Таня улыбалась. Ведь это единственное, чего жестами ну никак не выразить.
А когда Володя хотел, чтоб Таня замолчала, он просто брал ее руки в свои и крепко держал…
И я подумал: как это? Когда вокруг тебя тишина, слышать еще одну тишину внутри себя?
И я громко сказал: «Австрия». Громко.
И прислушался к шелесту.
Шелестело и снаружи, и где-то внутри.
Шелестело и покалывало.
И тогда я купил билеты.
На поезд. Я боюсь самолетов.
Долго толкался на выходе из метро. Жутко хотелось спать, сумка то и дело сползала с плеча. Проводница девятого вагона указала куда-то в хвост полинявшего поезда, и я пошел, пересчитывая женщин «желтый верх — темный низ». То ли на рынок завезли опт желтых кофточек, то ли в журнале напечатали Семенович в канареечном топе, но я насчитал четырех, и еще одного — то ли девушку, то ли юношу (развелось нынче андрогинов).
Иногда я сам сомневался в своей мужественности: молчал, когда нужно было говорить, и говорил, когда все уже все сказали. Мама списывала это на переходный возраст, а я все ждал, когда мне стукнет 38. В 38, говорят, интроверты становятся нормальными людьми.
За всех интровертов мира я получал неоднократно: в школе, в институте, папа опять же был недоволен. Меня ставили на стул и заставляли читать стихи — я со стула слезал и прятался в дальней комнате. Мама говорила, что ей стыдно за меня и что все хорошие дети могут стихи читать, а я не могу.
Я в принципе очень хотел смочь, но что-то тяжелое скатывалось ко мне в желудок и закладывало уши. Тут же застилало глаза. И волокло в комнату под стол.
Мама говорила, что под столом прячутся только истерички. Я же истеричек под столом не находил, а только одногорбого верблюда (второй горб я ему отгрыз, когда был совсем маленький и мало чего понимал в зоологии).
Проводница теребила билеты и светила карманным фонариком то на них, то на меня. Я нашел место 23, вывалил билеты на столик и забылся дурным вокзальным сном. Снился фестиваль народного искусства.