Татьяна ждала звонка, которого могло и не быть. Поэтому радостно-нетерпеливое ожидание смешивалось с порцией горечи того, что называют неразделенной любовью. Правда, была ли это любовь после всего, что в ее жизни уже насовершалось, — сказать было трудно. Но уж больно похоже. И вместе с тем неожиданно ново. Потому что на стороне объекта — полный штиль, в то время как ее изматывают ежедневные бури и шторма.
Начнем с того, что Татьяна не просто привлекательна — она потрясающе сексапильна. Как только выяснилось, что в бывшем Советском Союзе секс есть, слово это — «сексапильность» — стало очень даже модным. И Татьяне оно нравится — понятно почему. Потому что она имеет к нему самое непосредственное отношение. Ее все всегда хотят. Особенно маленькие мужики — ну просто млеют, когда она рядом. Еще бы! Рост, ноги, талия — как у манекенщицы, а все остальное — гораздо лучше: как у нормальной русской бабы. Шикарные бедра и роскошная грудь, которая не всегда помещается в бюстгальтер третьего размера, и поэтому Татьяне иногда приходится покупать четвертый.
Да и на лицо она, прямо скажем, очень даже. Глаза, зеленые миндалины, просто русалочьи — потому что в них всегда плещутся: нежность, лукавство и призыв. Это Татьяна, конечно, не сама так придумала. Был у нее один… Поэт. Вот он и изощрялся. С булгаковской Маргаритой все сравнивал и называл ее рыжекудрой ведьмой, самой красивой и лучшей ведьмой на свете.
Ведьма, а вот ни черта не, получается с Бакшинскасом. Это фамилия такая — Бакшинскас. Не выговоришь, даже про себя с трудом произносится. Он или латыш, или литовец — точно Татьяна не знала. Знала, что из Прибалтики. Имя у него тоже нерусское, очень красивое и в отличие от фамилии певучее — Илгонис, с ударением на первом «и». Только Татьяна, хоть и запинается постоянно, называет Илгониса чаще по фамилии — нет, не в разговоре с ним, а когда думает про него или рассказывает о нем Лариске.
Бакшинскас высокий (метр девяносто в нем точно есть), светловолосый, с небольшими глазами цвета Балтийского моря в пасмурную погоду. Лицо вроде бы и не очень симпатичное, но притягивает своей интеллигентностью. Татьяне оно показалось сначала неинтересным и незапоминающимся, но теперь она этого уже не сказала бы. Замечательное лицо. Лучшее на свете. И взгляд: всегда спокойный и всегда внимательный. А форма как ему идет!
Татьяне вообще форма у моряков нравится, хотя в ней в их городке каждый второй ходит. Самое интересное, что она сама же эту форму и носит. Мичманом служит. Отец в свое время устроил, он у нее в штабе флотилии служил. Капитана первого ранга получил, в отставку вышел — и они с мамой уехали в Ленинград. А Татьяна осталась. Куда в Ленинград-то ехать: опять с родителями жить? А здесь у нее квартира трехкомнатная, сама себе хозяйка. Получает неплохо, конечно. Да и привыкла Татьяна к Северу. Нравится ей здесь. Море, сопки, белые ночи. Вот сейчас уже десять вечера, а солнце стоит над заливом и в нем отражается. Красиво. Это такой вид у нее из одного окна, а из другого — похуже, на помойку.
Что-то она отвлеклась. Она же про Бакшинскаса думала! Про то, как идет ему форма. А как он говорит! Этот акцент… Он-то, наверное, и свел Татьяну с ума. Еле заметное растягивание слов, чуть более твердые мягкие согласные и не всегда правильное ударение. Как скажет: «Танечка («ч» у него тоже особое, с призвуком «ш»), разве ты не знаешь…» — так Татьяна сразу замирает и перестает понимать, где она и что с ней.
Но как же измучил ее этот холодный прибалт со своим завораживающим акцентом!
Позвонит — не позвонит, улыбнется при встрече или лицо останется непроницаемым, скажет хоть что-нибудь, за что можно уцепиться и жить этим день-два, или набор фраз будет соответствовать стандарту — от всего этого Татьяна уже устала. И все-таки именно это составляло теперь ее жизнь, и изменить что-либо было уже совершенно невозможно. Поздно.
«Влипла, — думала Татьяна, постепенно раздражаясь. — Дура! Веду себя, как глупая весенняя кошка».
Отношения были странными. Такими же оставались и после того, как нерушимость всех границ Татьяниными целенаправленными стараниями и неимоверными ухищрениями была нарушена. Казалось, что уж после этого, восхищенный и покоренный, он торжественно объявит, каким был до этого идиотом, и будет требовать следующей встречи и сгорать от нетерпения.
Но он — не сгорал. И совсем-совсем ничего не требовал. Но — звонил. Каждый их разговор одновременно убивал последнюю надежду и неизменно рождал новую (ведь позвонил же все-таки!). Обманывая себя, Татьяна лелеяла мысль о том, что слышать ее голос стало для него потребностью. Хотя знала, что сегодня, например, он должен позвонить только потому, что обещал это вчера. А раз обещал…
— Исполнительный ты мой, — обычно говорила Татьяна в трубку с нарочитой издевкой, чтобы скрыть волнение.
А про себя — скороговоркой: «Гад, сволочь, ненавижу!» И думала при этом: «Это благородство, великодушие — зачем?» Ну не нужна она ему, не хочет он ее — так и послал бы подальше. Но — не пошлет. Интеллигентный. Обидеть не хочет. А самой отвалить — ну никак. Не получается. Не слышать его, не видеть — зачем тогда жить?