Сапог воткнул в грудь тугой комок боли. Черный зигзаг — трещина в полу — дрожит и приближается… Сквозь зубы хочу втянуть в себя хоть капельку воздуха. Хоть капельку.
— Теперь ты понял, что такое служба?
— П-понял, — вытолкнул схваченный воздух.
— Не-ет, воин, ты еще не понял.
Напрягаюсь и поднимаю тяжелое лицо. В воздухе подрагивает, но не исчезает зеленое пятно. Это опять он, сержант Хоменко. Сидит на верхней койке, и глаза его проступают, смотрят из-под приподнятых век.
— УПОРЛЕЖАПРИНЯТЬ!!
С последним «ять» падаю на руки, шершавый бетон оцарапал ладони. И черный зигзаг начинает то отдаляться, то приближаться к самому лицу. Из трещины пахнет сырой землей. Ра-аз-два-а — отжимаюсь, и дрожь уже переполняет тело.
Черная молния ударила в глаза, высекла искры: руки сломались в локтях, я ткнулся лицом в пол.
Два часа ночи. Наш второй взвод, одетый по форме четыре[1], натянут между стен у выхода. В воздухе позванивает от натяжения. Сержанты — кто сидел на койке, кто стоял, привались к стене, — курили.
— ВСТАТЬ! — трещина отлетает — я уже стою и все туже стягиваю себя руками по швам, чтобы не распасться на кусочки. Как это я встал? Я же не должен был… я знал, что уже никогда не смогу подняться. Стою. Вонзил вверх напрягшийся подбородок, челюсти сдвигаю поплотней, чтоб не прикусить язык… Близко — у самых глаз — покачиваются сапоги. Это опять он, сержант Хоменко. Нет никого, и ничего нет, есть только он — сержант Хо… хо… мен… ко. Сапоги, блестя, покачиваются у моей груди, где еще торчит вбитая боль.
— Ко мне, товарищ солдат!
Нарастают, становятся все огромней глаза с белой щеточкой ресниц. Глаза эти обхватывают меня, и я весь сжимаюсь, дышать трудно. Красные кулаки, выдавленные из рукавов хэбэ, неподвижно лежат на его коленях, чувствую, как они тяжелеют… Если решит кулаком, выйдет не очень сильно: неудобно.
— Ближе… Еще ближе…
Мелькнуло черное мгновение — и жесткая подошва впечаталась в лицо…
Сдвигаю ноги обратно, и в красном тумане вижу снова: расплывается повсюду зеленое пятно.
— Как ты подходишь к своему командиру?! На исходную! Отставить. На исходную! Отставить…
Дверь отлетела в ночь, в звенящий воздух ворвался тот белобрысый сержант. Вместе с ним на мгновение влетело: за рощицей огромная желтая луна. И темные пятнышки листьев мелькают на ней. И звон сверчков, густой и непрерывный.
— Колек, Чемпуров идет! — белобрысый резко отсек все это дверью.
— Взвод, отбой!
Грохот — натянутый строй разорвался, всюду запрыгали круглые головы; кто-то упал и, на миг показав разрывающиеся глаза, прижался к ножкам койки. И закрыл голову руками.
Темнота накрыла все это. Хочу пошевелиться, поправить неловко заломленную руку, но не могу — тишина давит со страшной силой. Кончик одеяла щекочет висок, но рука не шевельнется. Рядом лежали двое: кто-то не успел добежать до своей койки, прыгнул в первую попавшуюся. Тишина затвердела, и мы, сдавленные ею, застыли.
Щелк! — сквозь натянутые веки ударил свет, и тишину проткнул голос:
— Почему свет горел? Хоменко!
— Я! — скрип койки в углу, торопливые шаги — дзинь-дзинь! — подковки на каблуках.
— Я спрашиваю, почему свет горел?
— Одному солдату плохо было, товарищ лейтенант, живот заболел. Дали ему лекарство.
— А это что?
— Где?
— На полу.
На полу, там, где синяя тусклая лампочка, кровь. Немного, несколько бурых пятнышек. Там сержант, с масляными пружинками волос и ярко-черными надрезами глаз, ударил по лицу горбоносого Славку.
— Так днем под сорок было, товарищ лейтенант, у одного кровь из носу…
— Так отмыть надо было! Немедленно. И что это у тебя солдаты все квелые какие-то: у одного живот, у другого кровь?..
— Не привыкли еще.
В тишине тонко звенит — Чемпуров смотрит на Хоменко.
— …Да? Ну-ну. Иди отдыхай. — Звон прекратился.
Дверь стукнула громко, тела в койках еще сильней отвердели, койки заскрипели, прогибаясь от тяжести.
Чирканье спички — Хоменко прикуривает, лицо его охвачено багровым кругом в черных пятнах.
Он сказал тихо:
— Взвод, подъем.
* * *
Нас, весенний призыв — Май-83, — привезли сюда очень давно, не помню, но очень, очень давно… Помню только — ночной незнакомый вокзал. Дождь еще шелестел, и площадь была, как стеклянная, вся в дрожащих огнях — синих, желтых, красных… Глотали свежую ночь, пошатывало… Молчали. Потом ехали в открытом грузовике среди трепещущих огней. Цеплялись глазами за проплывающие в черноте горящие буквы: кинотеатр «Юность», кафе «Уют»… Перекресток — машина остановилась, всех качнуло в одну сторону — вперед. Расплесканный по асфальту свет фонаря, и прыгающие лица с большими глазами. Один паренек в белой футболке, прислонясь к фонарному столбу, стукал по струнам гитары и, растопырив глаза, пел:
«Шел поп через мост,
потерял рубль сорок,
шарил-шарил, не нашел…
его в армию забрали…»
Джинсоногие девчонки заливались, встряхивая яркими волосами, искрили сигаретами. Парень с кожаным браслетом на руке старался перекричать шум: «Э! Валим ко мне, бухалова в „Уюте“ зацепим…»
Машина, наклоняя теперь всех назад, тронулась, лица уплыли в темноту. Нас несло в гулкую скважину улицы. Куда-то свернули, еще свернули, и вдруг твердость выскочила из-под колес — за нами понеслись белые рыхлые полосы… Мы уже ехали по степи. Долго ехали по смутной дороге, пыль густым веером стелилась позади, качались придорожные кусты.