Знал бы, где упасть, соломки подстелил бы. Иначе: не пошел бы в Службу, прикинулся бы хворым, остался бы дома. Но – не торкнуло. И начался день…
А ведь все у него было и всего было с верхом.
Как в сказке: и зелья – рекой, и снеди – от пуза, и сластей – до оскомины, и бабла – немерено, и жена – умница, которая сама по себе – в первачах.
А вот жизни – жизни-то как раз и не было.
То есть жизнь имела место, конечно, но кто здравый мог бы назвать жизнью эту беспрерывную смену дня и ночи, времен года, умеренного до сильного на сильный до порывистого, смену, или, точнее, беспрерывную череду людей, теней, образов любимых, а чаще нелюбимых, да никаких – чаще, ибо глаз давно замылился и не различал лиц, а только – функции запоминал. Зато – четко, зато – без промашки. Профессия. Иначе – образ мышления и, как следствие, жизни.
Если это все-таки считать жизнью.
В принципе Легат так и считал.
Был ли он счастлив? Да, был.
По-своему, как и любой человек на свете. Только по-своему: по своему разумению, по своим ощущениям, по своей совести. Он верил разумению, ощущениям и совести, и никогда не спорил с ними, ему хватало спорных для него сомнений или, точнее, дискомфорта в Службе, ежедневного, включая субботы и порой воскресенья.
Но вот ведь штука: не мешал ему жить этот дискомфорт, а даже помогал, стимулировал на толковые поступки и действия. А они, в свою очередь, рождали комфортное состояние Легату, состояния духа или души, разница в терминах несущественна. Или иначе – рождали и хранили после некий душевный баланс, без коего Легат не смог бы сохранить себя в тех странных условиях, какие, если честно, он сам себе придумывал и творил.
И был счастлив, и сомнений на свой счет не имел.
Род мазохизма.
Но мазохист вообще-то на отсутствие счастья не жалуется. У каждого мазохиста оно – свое, собственное, вынянченное, взращенное и, как результат, лелеемое.
Вот и нынче ехал он поутру к себе в Службу – к половине десятого. Не слишком рано и вовсе не поздно. Сидел на заднем сиденье персонального авто, глядел в окно и видел на зимней улице тех, ради кого он не щадил себя и других обок него вот уже четвертый год. И плюс: ради кого не щадили – себя, и Легата, и других обок них – старшие его товарищи, которые в этот час тоже ехали в Службу.
Старшие – по служебной лестнице, так точнее, поскольку по возрасту Легат был старше многих из них лет эдак на десять, а некоторых – и больше. За полтинник ему забежало, но еще до следующей круглой даты время оставалось.
Честно говоря, Легату плевать было на возраст – не только свой, но и любого, с кем он общался. Он сам не чувствовал своих пяти с лихом десятков, ни физически не чувствовал, ни ментально, и никогда не мерил по возрасту тех, с кем имел дело, а мерил по интеллекту, по жизненному драйву, по отношению к окружающей действительности и к себе самому и своему делу.
Возраст – понятие эфемерное, считал он. На сколько ты себя чуешь, столько тебе и есть. Уже десятка два лет Легат чуял себя на тридцать с небольшим хвостиком и стареть не хотел.
Он, бывало, встречал своих ровесников – коллег по прежним сферам его многофазной деятельности: по журналистике, по писательству, например, или даже по вузу, – встречал и расстраивался: старыми они были. Ну вот хоть обсмотрись – старыми!
И внешне: морщины там, пузо, одышка (это – о мужиках, о женщинах – и сказать страшновато), и ментально: бессмысленно мощно держало их прошлое, бессмысленно много и хорошо они о нем помнили, цеплялись, как за палочку-выручалочку, за дурацкие свои воспоминания, за тупое «а помнишь?».