Однажды молния рассекла дерево надвое, и Повешенный рухнул к сплетению корней. Некоторое время он лежал, пяля пустые глазницы в черноту. Запах его и тело, вылизанное ветрами досуха, привлекли парочку койотов. Они кружились, не смея подступить ближе, но не находя в себе сил бросить добычу. Повешенный слышал их тявканье, похожее на плач, и горячее, нервное дыхание.
Холодная земля отталкивала его. И стебли травы кололи, точно стрелы.
— Время, — сказал Ворон, опускаясь на плечо лежащего.
— Время ушло, — ответил его брат.
Снова заскулили койоты, и Повешенный встал. Память его была пуста, а тело — неуклюже. Первый же шаг опрокинул его навзничь. Хрустнул череп, встретившись с камнем, и койоты, понимая, что оставаться им голодными, завыли.
— Прочь! Прочь! — заорали Вороны. Они поднимались по спирали, а молнии расчерчивали небо крестами.
К утру Повешенный научился стоять. К полудню — идти, с хрустом переставляя палки-ноги. К ночи обнаружил железную дорогу и конский череп.
Он долго разглядывал металлические полосы, подобно двум мечам пронзившие горизонт, и деревянные балки, служившие опорой. Затем Повешенный поднял череп, вытряхнув гремучую змею, что свила гнездо внутри, и сказал:
— Золотая грива.
Ничего не произошло.
Мисс Эмилия Хандервуд считала себя женщиной современной и прогрессивной, а потому собирала жуков, писала в местную газету письма, обличающие провинциальный консерватизм и узость мышления, а также втайне сочувствовала неграм.
— Они почти как люди, — бывало, приговаривала она, глядясь в зеркало.
Отражение, конечно же, соглашалось и поджимало губки, отчего личико Эмилии Хандервуд обретало некоторую чопорность.
— Только черные, — завершала Эмили.
И отражение становилось прежним, весьма и весьма прехорошеньким. Данное обстоятельство, к слову, сполна искупало эксцентричность характера мисс Хандервуд.
Так уж повелось, что каждую среду Эмили совершала променад вдоль железной дороги. Проложенная недавно, она, вне всяких сомнений, являлась воплощением прогресса, который достиг и Города. Железной дорогой Эмили гордилась почти также, как собственными взглядами и выписанным из Старого света микроскопом.
— И женщине может быть открыт свет познания! — как-то заявила она на еженедельном собрании Любительниц Высокой Поэзии, чем вызвала горячие споры и недовольство: свет познания, отраженный на плошке с animalculus Левенгука, произвел на некоторых особ слишком уж сильное впечатление.
— В деле прогресса — выживет сильнейший, — позже бормотала Эмили, подписывая на томике Дарвина открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления, что в сложившихся обстоятельствах можно было считать вежливой формальностью.
Но в Городе формальностям придавали особое значение, да и была Эмили особой незлой, скорее уж взбалмошной. И ничем, кроме как волей Провидения, нельзя объяснить, что именно она встретила Повешенного.
А было это так: Эмили, заприметив очаровательнейший экземпляр Scarabaeus sacer из семейства Пластинчатоусых — что было просто-таки удивительно! — попыталась его изловить. Скарабей же, напротив, всячески старался избегнуть чести быть пойманным и засушенным во благо науки. Но при всем том он не спешил улетать, перепархивая со шпалы на шпалу, дразня Эмили агатово-черным нарядом надкрылий.
— Стой же ты! — шепотом велела Эмили, развязывая бант.
Конечно, использовать шляпку вместо сачка было не слишком правильно ни с точки зрения этики, ни с точки зрения науки, однако куда горшим было бы позволить скарабею скрыться.
И Эмили, прицелившись, метнула шляпку. А та, взмахнув атласными лентами, легла к ногам Повешенного.
— Опора долины ястреба позволяет упасть на плечи своим волосам. Я обагрил когти жадного орла — золотым, как шелк, — сказал Повешенный, поднимая шляпку.
И одел ее на конский череп.
— Что вы себе позволяете? — спросила Эмили, глядя, как скарабей исчезает под шпалой. — И кто вы такой будете?
Признаться, ей было несколько неуютно: во-первых, незнакомец если и походил на человека, то весьма отдаленно. Во-вторых, из живота его торчал обломок палки, а шею обвивала толстая веревка, хвост которой спускался до земли и волочился, оставляя преглубокий след. Но что было еще более удивительно, сам незнакомец следов не оставлял.
— В сердце я всегда ношу страх и тревогу, люди, слушайте мою влагу владыки мертвых… — произнес Повешенный.
И Эмилия Хандервуд, мужественно воздержавшись от обморока, предложила:
— А не желаете ли вы чаю испить?
Повешенный видел дорогу. Она больше не походила на мечи великанов, но скорее — на Ёрмунганда, разделенного надвое. Кости Великого Змея держали мир, но Повешенный слышал, как стонет земля под тяжестью его.
Наверное, ему было жаль землю, как жаль и самого Змея. Половины его бежали друг к другу, но, распятые на костылях, не сталкивались.
— Вздор какой, — сказала Эмили, отрываясь от наброска. — В ваших мыслях совершеннейшая сумятица и ненаучный вздор.
Окинув композицию критическим взглядом, она переставила микроскоп поближе к Повешенному.
— Будьте добры повернуться. Ваш профиль восхитительно ужасен!
Эмили подумала, что этот профиль отличнейшим образом символизирует гнусность времен ушедших, тогда как микроскоп — напротив, времен будущих, прекрасных, пусть и различимых лишь в собранном линзами световом потоке.