Надо ли вспоминать о солнечном, шумном, воняющем веселой паровозной гарью перроне, где мальчик, охваченный непонятной дрожью, держал за палец отца и спрашивал: «Ты вернешься к восемнадцатому?» Надо ли вспоминать, о чем говорили отец с матерью, не слышавшие мальчика? «Ты мне обещал! Ты мне обещал!» — ныл мальчик и дергал отца за палец. Надо ли вспоминать об августе, который давно истаял, как след самолета в синеве? Надо ли — о людях, испарившихся, как облака? Надо ли — о кусках дерна, унесенных течением, об остроконечных башнях из сырого песка, смытых рекой, об улицах, которых не существует, о том, как блестела до белизны металлическая ручка на спинке трамвайного сиденья, качался пол, в открытые окна летело громыхание Москвы, мать смотрела сердито, ничего не слыша, мальчик вдруг закричал: «Ведь он обещал!» — и топнул в отчаянии ногой? Надо ли — о том, как мать шлепнула его по щеке, лицо ее сморщилось, глаза зажмурились, и он увидел, что она плачет?
Надо ли — о когда-то мелькнувших слезах?
Надо ли — о том, как мальчик мечтал пойти с отцом на авиационный парад, увидеть прекрасное зрелище не с берега, а подойти как можно ближе, как в прошлом году, переплыть на лодке, пройти огородами Строгино и приблизиться к Тушинскому полю вплотную, через картофельные гряды, там очень удобно стоять и смотреть, задрав голову, замечательно видно без бинокля, тем более что бинокль остался в Москве, мама его забыла; о том, как отец не вернулся из Киева ни пятнадцатого, ни шестнадцатого, мама волновалась и разговаривала раздраженно, ждала телеграмму, мальчику говорила неправду, и однажды он услышал, как она сказала сестре: «Проклятые лошади! Он их так любит! Я уверена, он мог бы не ехать на маневры, сам напросился, не может жить без своих лошадок!» — но мальчик понял, что и тут неправда, хотя мама в сердцах схватила со стола фотографию любимого отцовского коня Звездочета и бросила ее на пол, так что рама раскололась, стекло разбилось на множество осколков, а мама испугалась и сидела в кресле, не двигаясь, целый час; о том, как отец не вернулся даже накануне парада, семнадцатого, и они с мамой поехали в город и сидели в пыльной квартире до вечера, ожидая, что принесут телеграмму, но телеграмму не принесли?
Надо ли все это?
Мальчика звали Саша Антипов. Ему было одиннадцать лет. Отец Саши не вернулся из Киева никогда. Мальчик Саша вырос и давно состарился. Поэтому никому ничего не надо.
Он выпрыгивает из постели и босой бежит на террасу. В городе босиком не походишь, а здесь раздолье, можно бегать босым целый день, только вечером мать заставляет надевать тапки, да и то не всегда: иногда приезжает из города слишком поздно и, как она говорит, измочаленная, и сама забывает про тапки. Последнее время почти каждый вечер приезжает измочаленная. То забудет привезти масло, то хлеба, то какую-нибудь важную книгу, про которую он напоминал ей двенадцать раз. «Совсем из головы вон!» — говорит мать и слабо машет измочаленной рукой. Ему хочется рассердиться, сказать что-нибудь злое, обидное, потому что он ужасно расстроен, мечтал об этой книге весь день, но что-то его останавливает, и он, мужественно подавив огорчение, убегает во двор, к ребятам. Все дело как раз в том, что он обещал книгу ребятам. Они примут его за обманщика. Но ребята, к счастью, тоже забыли про книгу, поэтому все улаживается. Ах, что может быть лучше, чем ходить босиком! В комнатах толстые шершавые доски пола холодят ступни, но на террасе, которая залита солнцем, пол уже теплый, а выйдешь на крыльцо, там и вовсе солнцепек, сразу обдаст свежим жаром раннего августовского утра, запахами сада, сосны, земли. Он скатывается, стуча пятками, по крутому и высокому крыльцу, бежит садовой тропинкой, еще сыроватой после ночи, и выбегает на большую каменистую дорогу, которая ведет к воротам. Здесь бежать невозможно, дорога стара, разбита, она гораздо старее дач, вся состоит из выбоин и дыр с острыми краями; из нее удобно выламывать мелкие камни для борьбы с врагами, но бежать босиком по этим камням опасно, и он осторожно идет обочиной, мимо кустов сирени и, миновав ворота, выходит на шоссе. Гудрон успел нагреться, через три часа он станет таким горячим, что голой ногой не ступишь, тогда придется пылить рядом, зарывая ноги в нежнейшую и пухлую от сухости, кофейного цвета пыль, которая, чуть тронуть, вздымается облаком. Но сейчас, ранним утром, шлепать по гудрону одно удовольствие. Пробежав шагов полтораста, он сворачивает в редкий сосновый лесок, тянущийся по всему берегу. Здесь босые ноги вновь ступают осторожно, потому что в опавшей хвое попадаются шишки, кусочки стекла, притаились коварные сосновые корни, только и ожидающие того, чтобы ударить по пальцу. И вот он на берегу на обрыве, а все уже там, внизу; Алешка в красных плавках, толстый Петух и загорелый, как чертик, Чуня. Он вопит им радостно, машет руками и прыгает с разбега грандиозным прыжком вниз, на песок.
— Ага, Сашке разогревать!
— Чур, не мне!
— Почему?
— Я позавчера разогревал!
— Петух, твоя очередь.
— Моя-а? Ой, холодища… нет, бр-р!