Там, где родниковая речушка Чистый Колодезь впадает в Донец, на меловой круче непробудным сном спит дядька Топорок.
Трава зеленеет, а он спит. Дождь хлещет, а он спит. Желтые листья кружатся, а он спит. Белые мухи летают, а он спит. Отплотничал, отсапожничал, отсаперил, отбалагурил.
— А кто такой Топорок? — недоуменно пожмете плечами вы.
Вы что, дядьку Топорка не знали? Ай-яй-яй! Может, не слыхали, как он на фронт уезжал? В заплечном мешке — коржи, махорка, медная кружка, оселок, осколок зеркала, старая бритва и верный топор.
— Софоня, зачем тебе топор? — вздохнула жена.
— Гитлера брить, — усмехнулся. — Вострее бритвы.
— Чудишь! Береги медную кружку, — шепнула. — И… и голову!
— За голову не ручаюсь… — И многозначительно крякнул. — А кружка нас с тобой переживет. — Подмигнул. — Дуреха! В нее будут наркомовскую норму на фронте мне наливать.
Почти у всех провожающих баб на глазах слезы, а у дядьки Топорка балалайка в руках. Подгулял на прощанье. Как врежет, как зальется:
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья…
Бабы заголосили.
Смекнул дядька Топорок: не та музыка. Приосанился, подкрутил усы. Как рявкнет:
Дело было под Полтавой,
Дело славное, друзья.
Мы дрались тогда со шведом
Под знаменами Петра.
Проняло: кое-кто перестал голосить. Но тут вскипела подвыпившая Топориха:
— Ты что, идол окаянный, жену перед народом срамишь? Все люди как люди. А у меня — балалаечник.
Дядька Топорок и глазом не моргнул:
— Лизаветочка, успокойся. А я куда? Разве не на фронт? — Да как запоет:
Я ходил к матане летом,
А она ко мне зимой.
Я кормил ее конфетой.
А она меня лапшой…
Топориха уже не кипит, а пышет:
— Я тебе покажу матаню! Ах ты, охламон несчастный! Анчихрист! И откуда ты на мою голову свалился? Всю жисть своей балалайкой мне переворотил!
Тут уж не стерпел и Топорок. Даже усы у него встали торчком:
— Христа бога мать и сорок архангелов! Ты мою балалайку не трожь. Может, в ней моя душа спрятана. Буду на передовой народ веселить. Ясно? — И вдруг смачно поцеловал. — Прощай, Лизавета. Благодарствую за все доброе, а за недоброе… Бог простит.
— Софоня! — вырвалось у нее. И так кольнуло в груди, что свет пошатнулся. — Милый! На кого же ты меня покидаешь? — Припала щекой к его плечу и заголосила громче всех.
Не ведал тогда дядька Топорок, что будет, задыхаясь, ползти на брюхе по неоглядному Прохоровскому полю. Танки, как свечи, горят, а он ползет. Трава тлеет, а он ползет. Гимнастерка тлеет, а он ползет. Одно слово — сапер.
Спи на меловой круче у Чистого Колодезя и Донца, дядька Топорок. Каленый русский солдат, мастер на все руки, ярый матерщинник, неугомонный бабник, жизнелюб, неверный и верный муж тетки Лизаветы.
Тетка Лизавета терпеть не может, когда соседи называют ее бабой Лизой.
— Ну какая я им баба Лиза? Всю жисть была теткой Лизаветой — так и помру. Вот когда ты, Любаша, зовешь меня бабушкой Лизой — иное дело. Ох ты, моя касаточка, моя внученька!
Рядом с Топорихой лежит задумчивая внучка Любаша, которая собирается стать матерью. Платья ее, что огромные распашонки. А душа… Душа — в смятении. Надвигается что-то новое, пугающе-неведомое. Недаром говорят: самое страшное — ожидание. Ох…
— Как он там, мой правнучек? — тихонько спрашивает тетка Лизавета. — Не беспокоит?
Любаша грустно качает головой, а сама не сводит глаз со старой медной кружки на подоконнике.
— Бабушка, мне почему-то страшно. А вдруг мы оба… и я и он…
— Дурешка! — возмущается Топориха. — Выбрось страх из головы. Я вон сколько их произвела на свет! Мамка твоя, считай, восьмая. Ясно? Да если бы не голодуха, не война… Сколько у меня внуков было бы? Ого-го! Целый полк. А нынче-то ты у меня одна, Любашенька. Да не бойся. Вот когда я ждала на свет белый твою мамку, со мною в палате лежала жена военного. Бесстрашная молодка, я тебе скажу! «Выше голову, тетка Лизавета! — говорит. — Я уже отстрелялась!» А ты: «Страшно».
Любаша приехала в новый Чистый Колодезь из Белогорска. Решила родить в поселке. Поближе к природе. Жить без нее не может. И без бабушки Лизы. Да разве поймешь, где кончается природа и начинается бабушка Лиза? Попробуй их разорви! Тут в доме каждая старая вещь напоминает о прожитом, пахнет по-особому.
— Бабуня, признайся, — горячо шепчет Любаша, — в тебя многие были влюблены?
— В меня-то? — оживилась зарумянившаяся тетка Лизавета. — Целый хвост за мною бегал. Да я на этого замухрышку, балалаечника Софоню, и не глядела. Топорок и есть Топорок. Тьфу!.. Да за мною два сокола с трехрядками летали. И дело дошло у них до ножей. Пырнул один другого в грудь — тот и крикнуть не успел. Так и грохнулся в пыль. Ужас-то какой! Возле самых наших ворот. Батя-то нами гордился. Мною и сестричкой Настей. Не девки, а кровь с молоком. Кто бойчей всех пляшет? Пантелеймоновы дочки. Кто мешки ворочает? Пантелеймоновы дочки. Кто шутя бревна на плече таскает? Пантелеймоновы дочки. А тут… такой позор! Хоть вешайся! Хоть провались!
— И куда же?.. — Любаша не спускает с нее поблескивающих глаз. Только бы отвлечься от своих дум! Только бы отвлечься! — Куда, бабуня, ты провалилась?