Ластик-Перышкин и его чернильница
В одном большом городе, где высокие дома растут как грибы, жил-был писатель Ластик-Перышкин. Больше всего на свете любил он нежные краски ранней осени, когда желтеющие деревья роняют хрупкие листья, точно свежим песочком посыпая дворы, улицы, машины. Только таким и хотел писатель видеть мир — чистым, ласковым.
Не удивительно поэтому, что лучше всего ему писалось под шорох желтых листьев.
А писателю писать — то же, что другому человеку трудиться в поте лица. Склонившись над листом бумаги, писатель только смахивает со лба капельки пота и все скрипит, скрипит, скрипит. С утра до вечера. А бывает, что и до глубокой ночи, когда деревья давно уже заснули и лишь изредка шепчут о чем-то сквозь сон… Скрипит писательский стул, скрипит расшатанный стол, скрипят суставы длинных пальцев.
Но громче всех скрипело славное перышко писателя. Оно будто разговаривало с голубоватой гладкой бумагой. Был у писателя и славный ластик, — он следил, чтобы перо ничего лишнего не болтало. А то едва отвернешься, и уже висят на строчках восклицательные знаки, похожие на прищепки для белья, чуть зазеваешься, а запятые уже так и скачут, как воробьи. Дружат перышко с ластиком, а писатель — с тем и с другим. Наверное, поэтому его и звали Ластик-Перышкиным!
«…И вот ушло от нас еще одно лето. Солнце светит, согревая людей и деревья, но уже не печет. Вот-вот разукрасятся по-осеннему сады и парки. Конечно, у каждого дерева есть свой любимый оттенок, но победит, наверное, нежная, медовая желтизна…»
Так думал наш писатель, приготовившись бодро скрипеть.
Деревья взапуски примеряли яркие обновы и не только наряжались сами, но и устилали листвою улицы, тротуары. В солнечных лучах так и поблескивали слитки меди, искрились золотые самородки, вся земля была залита желтоватым медом — хоть ведрами черпай! Город сиял, похожий на янтарные соты, — как вдруг налетела буря. Злые ветры дули ночь напролет, хлестали, трясли деревья, срывали с крыш черепицу и швыряли оземь, разбивая на мелкие кусочки. Под утро ветры устали, угомонились и разбрелись кто куда, но деревья стояли уже голые, черные… Накрапывал мелкий дождь, машины шли, разбрызгивая грязь. Дворники смели в кучи и золото, и медь, и янтарный мед. Побросали все это в кузовы больших грузовиков-самосвалов, свезли за город и… как не бывало красоты. Люди, сутулясь, топали по лужам, недовольные проделками бури, но прошло некоторое время, и они привыкли к непогоде, позабыли теплые краски осени. Один только Ластик-Перышкин скорбно вздыхал, тоскуя по звонкой, прозрачной осенней красе. Печальный, расстроенный сел он за работу.
Стол тут же заскрипел, затрещал стул, захрустели длинные пальцы писателя. Лишь перо не издало ни звука — будто сроду не разговаривало с бумагой! Неразборчиво сипело что-то, как надорвавшийся от крика гусь.
Вконец измучившись сам, измучив стол и стул, писатель отложил перо. Может, если не заставлять, оно само заскрипит, забегает по бумаге? Иногда с ним случалось такое. Писатель, бывало, жмет-жмет на ручку что есть мочи, — из-под пера ни звука. А чуть выпустит из пальцев, махнув рукой на строптивца, — оно как застрочит! Успевай только слушать…
Но за окном чернели голые сучья, желтая листва исчезла, и, должно быть, поэтому ручка не шелохнулась. Она лежала, как обугленная палочка из потухшего костра, даже не думая оживать.
Тогда умоляющий взгляд писателя обратился к чернильнице. А чернильница у него стояла тоже особенная. Правда, она была из простого стекла и в ней были обыкновенные синие чернила, но подчас открывались в этом хрупком пузырьке таинственные глубины. У писателя аж дух захватывало, когда он выслушивал рассказы вынырнувшего из чернильницы пера…
Однако случалось это редко, только в те дни, когда на улицах и в скверах лишь кое-где попадались первые желтые листья. Когда же земля покрывалась золотом и медью, чернильница стояла хмурая, похожая на холодный обломок синего камня.
Вот и на сей раз она отнюдь не собиралась выручать писателя, как он ни умолял ее. Наоборот, съежившись, она мрачно чернела на сколоченном из светлых досок столе.
«Эх, быть бы мне лучше башмачником…» — со вздохом подумал Ластик-Перышкин, вспоминая, как дедушка учил его когда-то мастерить деревянные башмаки-клумпы. Было это давно, много лет назад, под шорох желтоватых, как листья, стружек. До сих пор еще любил писатель желтый цвет и запах струганого дерева и дома разгуливал не в мягких шлепанцах, а в жестких, постукивающих на ходу клумпах.