Она сидела у одинокого осокоря, на каменистом берегу. Она ждала. За Волгой во всю ширь заречной стороны, по-вечернему, грустно светлело небо, из чуть притуманенной его голубизны уже проглянула звезда. На бакенах, и на шумно проплывающих мимо самоходках светили сигнальные огни, а Он, которого она ждала, все где-то плыл в сгущающихся сумерках августовской ночи. Он сказал: жди у одинокого осокоря. И она ждала.
По глади Волги, еще отсвечивающей затухающей зарей, проносились, гудя моторами, лодки — вверх, вниз, к дальнему берегу в затон, за темнеющую песчаную косу. А той, единственной на всей Волге, ожидаемой лодки, которая должна была, вздымая волну, ткнуться в берег, у заметного даже в темноте осокоря, все не было.
Лодка должна была быть, не могла не быть. Если Он сказал: буду, значит, Она должна ждать.
Ночью у воды прохладно. Она не позаботилась надеть что-то потеплее. Собиралась в радостном нетерпении увидеть, согреться теплом его рук. И легкое без рукавов платьице, в котором он любил её видеть и встречать, теперь, в наступившей уже ночи, не укрывало от прохлады, и только ожидание, что вот-вот из темноты вынырнет и с крутым разворотом ткнется в берег знакомая лодка, сдерживало знобящее подрагивание плеч.
Её заботы — узелок с кастрюлей, в которой сложены были пирожки, которые так любовно готовила она дома к этому часу. Для нее было великой радостью увидеть, как с веселым блеском в глазах, Он будет есть её пирожки. Она приложила ладошку к кастрюле, расстроилась: бока кастрюли едва отозвались теплом на ее прикосновение. Стянув косыночку с шеи, прикутала косыночкой узелок — холодные пирожки не так вкусны, а ей хотелось увидеть его благодарную улыбку!
Волга трудилась и ночью. Давно погасла заря, звезды повысыпали на темное небо, а по темной воде с шумом, плеском, гудением, все шли, сменяя друг друга самоходки, буксиры с баржами, теплоходы с ярко освещенными палубами, с желтыми огнями на высоких мачтах. Когда такой пароход, освещенный, как городской трамвай, шел по Волге вверх, Она мысленно перекидывала себя на его палубу, до боли в глазах вглядывалась в темную речную дорогу, плыла туда, к Жигулёвским горам, где был Он, с постоянными своими делами, откуда должен был приплыть к ней в этот день, в назначенный им час. Чем глубже уходило в ночь все вокруг, тем тревожнее становилось. Постоянно преследующая её злая сила могла появиться на пустынном берегу, чтобы не дать ей дождаться того, кого так преданно Она ждала.
Она пугливо замирала, когда из темноты вдруг доносилось похрустывание камней под ногами идущего человека, прижималась к осокорю, нащупывала рукой камень. Она готова была отстоять свое право на любовь и свободу, от любого, кто задумал бы ей помешать.
Чем ближе к утру подвигалось время, тем тягостнее становилось одиночество и тревожнее мысли. Она уверовала: если он что-то сказал, ничто не могло изменить сказанного им слова, ни люди, ни бури, ни житейские беды. Так почему, почему его нет?!
Зябко поеживаясь, поникло возвращалась Она к дому, когда небо со стороны города уже просвечивалось солнцем. Навстречу, по уличному склону, весело поблескивая стеклами, бежали к речному вокзалу троллейбусы, торопились пешеходы с озабоченными лицами, дворник метлой сметал с тротуара рано опавшие листья. А Она, придерживая в руке узелок с кастрюлькой, в которой нетронуто лежали совсем остывшие пирожки, печально и бездумно шла по знакомой с детства улице к полуподвальной своей комнатке, где никто её не ждал.
Дома Она разогрела на электрической плитке пирожки, уложила снова в кастрюльку, окутала бумагой, все запихнула в сетчатую авоську, и пошла к трамвайной остановке. Трамвай довез её до окраины города, где среди зелени садов располагался летний детский садик. Здесь, среди многих других детишек, набирал силенки на зиму ее пятилетний сыночек. Пристроились они у забора, на травке, под вишнями с ещё не убранными плодами. Она кормила сыночка пирожками, приговаривая: «Кушай, кровиночка, кушай!». Сыночек, с удовольствием уплетая пирожки, вдруг перестал жевать.
— Мамочка, почему ты плачешь?! — закричал он. Она быстро вытерла глаза, щеки, виновато улыбаясь, спросила:
— Если я тебе вишенку сорву, нас не заругают?
— Заругают, — серьезно ответил сыночек, — Это — для всех.
— Ну, ладно, ладно. Для всех, так для всех. — Сказала Она и горестно прижала его к себе.
Тот, кого Она ждала, был в её глазах человеком необыкновенным. Она почувствовала это, когда стеснительно, робко, как девочка, заняла место бухгалтера-секретаря в этом странном учреждении, куда приходили говорливые, всегда чем-то возбужденные посетители, чтобы поспорить, что-то доказать, что-то потребовать! Он, который по должности был её начальником, терпеливо разговаривал с этими странными, шумливыми людьми, порой сам горячился, но тут же сдерживал себя, начинал говорить тихо, убеждая, и забавно было смотреть, как всегда чем-то недовольные люди уходили от его стола с успокоенными лицами, даже напевая что-то себе под нос.
Она почувствовала, как нелегко ему с этими людьми. Занимаясь своими бумагами, расчётами, с любопытством поглядывала в дальний конец комнаты, где сидел Он, прислушивалась к разговорам, по-женски сочувствовала непонятной его обязанности всех выслушивать, мирить, успокаивать, за каждого где-то, перед кем-то хлопотать.