Моя начальница Варя Барс стояла перед зеркалом на пуантах. В темном, как омут, стекле она отражалась во весь рост: серые глаза, полные губы, круглое личико, обнаженные, совсем еще детские руки, белая кофточка, темная юбка и прямые легкие ноги в серых чулках. Она мечтала о балетных туфлях, но их не было, и упражнялась она совсем без туфель. Стоя на одной ноге, на носке, она подымала другую ногу, вытягивала ее перед собой параллельно полу и кружилась. При каждой остановке тяжелая светло-каштановая коса ее перелетала со спины на грудь; но привычным движением плеча она перебрасывала ее назад, на спину.
Кроме Вари в зеркале отражались тяжелые груды книг. Они смутно громоздились одна над другой, поблескивая в сумраке золотым тиснением корешков. Книги лежали на полу, на столах, на всех подоконниках, затемняя окна, и без того мутные, так как их не мыли и не отворяли в течение двух лет. Эти книги привезли сюда, в библиотеку Дома просвещения, из здания Пажеского корпуса и свалили как попало на пол. Прошлым летом в здании Пажеского корпуса подняли мятеж левые эсеры; после подавления мятежа в здании начался пожар, книги покоробились от воды и жара. Теперь их привезли к нам, и мы с Варей должны были их разобрать. Варя была заведующей библиотекой, а я — ее единственным подчиненным. Мы с самого начала были с ней на «ты», но это вовсе не свидетельствовало о нашем равенстве. Напротив, мы совсем не были равны: она первенствовала и главенствовала, а я подчинялся. И не потому, что она была заведующей. А потому, что мне было всего пятнадцать лет, а ей уже семнадцать.
Я был значительно выше ее ростом и гораздо сильнее, но тем не менее она еле до меня снисходила. Всю умственную работу вела она — сортировала книги и записывала их в толстую бухгалтерскую тетрадь. Мне же она поручала только дела, требовавшие грубой физической силы, — я переносил кипы книг с места на место. Впрочем, нас никто не торопил, работой нашей никто не интересовался, начальство к нам никогда не заглядывало, и мы, предоставленные самим себе, не слишком себя утруждали.
Два раза в неделю Варя посещала по вечерам хореографический кружок здесь же, в Доме просвещения. Кружком этим руководила старая балерина Серафима Павловна Экк. По правде сказать, никто в точности не знал, была ли она когда-нибудь действительно балериной. Я помню отцветшую женщину с длинным желтым лицом, со впалой грудью и такую сухую и жилистую, словно вся она была сплетена из ремней. Танцующей я ее никогда не видел, так как хореографического кружка не посещал. Но Варя сразу же стала ее усерднейшей ученицей, восхищалась ею и твердо решила сделаться балериной.
Упражнялась Варя в служебные часы перед большим зеркалом, вделанным в дверь библиотечного зала. Кружилась и прыгала неутомимо. Серафима Павловна сказала своим ученицам, что каждая балерина должна развить упражнениями мускулатуру ног, и Варя время от времени нагибалась, чтобы пощупать свои ноги и узнать, развилась ли на них мускулатура.
— У балерины должны быть железные ноги, — говорила она мне. — Спесивцева, например, — маленькая женщина, а могла бы убить ударом ноги быка. А ну, потрогай! Правда, стала крепче?
Она протягивала мне ногу с маленькой ступней, и я послушно сжимал двумя пальцами ее лодыжку в сером чулке.
Пятнадцать лет мне исполнилось в 1919 году.
Моя мать только что родила четвертого ребенка. Родителям моим было не до меня, старшего из четверых. Петроград голодал, отцу тяжело было кормить большую семью. И я всегда хотел есть. Ничем меня нельзя было насытить, я мог есть сколько угодно и что угодно. Я привык к этому состоянию и даже не верил, что можно быть сытым. Эта постоянная тоска по еде зависела, вероятно, и от возраста — я быстро рос в то время. Несмотря на недоедание, отличался я отменным здоровьем, никогда не болел и неожиданно оказался самым сильным в классе. Я гордился своей силой, за которую сверстники почитали меня.
Но зато наружность моя очень меня мучила. Я был дурно одет: носил стоптанные солдатские ботинки на два номера больше, чем следовало, и короткую курточку, из которой так вырос, что рукава едва закрывали локти. Впрочем, кругом все были одеты не лучше. Меня огорчала не одежда, а мое лицо, которое я считал заурядным и безобразным. С некоторого времени на нем появились прыщики, повергавшие меня в уныние. Особенно много скапливалось их над бровями. Школьные остряки уверяли, что на лбу у меня всегда можно рассмотреть римскую цифру, указывающую, в каком классе я учусь.
Я поступил на работу в Дом просвещения поздней весной, когда окончились занятия в школе. Служащим Дома просвещения полагался дополнительный паек сверх того, что выдавалось по карточкам: полфунта хлеба два раза в неделю, немного крупы, рыбы. Это меня и прельстило. Крупу я относил домой, остальное съедал сам, тут же. Кто меня устроил туда, не помню, но Дом просвещения запомнился мне так, словно я был в нем вчера.
Он помещался в длинном четырехэтажном здании с угрюмым коричневым фасадом, выходившим на Мойку. До революции большая часть здания была занята банком, а в бельэтаже, за зеркальными стеклами, жили Алексеевы — сказочно богатые люди.