— Жду тебя на Вальхалле, Диди, — сказал Андрей.
В моём сне он был ярок, красив — волосы серебристые и глаза зеленее, чем наяву. Между нами я всегда была Диди, Джейн Делавэр. На языке моих предков мои инициалы писались бы JD, но кириллица подменяет половину всего, превращая J в Д.
Я взяла с собой трудного курсанта Мишу и полетела на зов.
Когда мы вышли из подпространства, станция уже почти умерла. Её убийца, тяжёлый крейсер cidai, тоже не ушёл с поля боя. Он вращался вокруг станции мерцающим шлейфом обломков, но Вальхаллу и её экипаж было уже не спасти.
Для меня мало что есть хуже убитых машин. Разве что мёртвый город. Я видела множество погибших тел, и немало из них я лишила жизни своими руками, но они не так сильно меня беспокоят. Некоторое время трупы печалят собою ландшафты, но вскоре составляющие их элементы распадаются и вливаются в круговорот вечной Вселенной. В отличие от плоти, металл и пластики не разлагаются со скоростью, видимой нашим глазом. Раны машин зияют и кричат и не дают душе покоя. Даже сейчас меня больше всего преследуют не мёртвые дети на веранде дворца в Рийаране, не гибель экипажа станции и даже не он, Андрей, а свежие сломы стальных сегментов Вальхаллы, расстрелянный реактор, беспомощно открытые шлюзы.
Мы плыли к станции, и мне казалось, что её отверстые врата должны скрипеть под космическими ветрами, но в межзвёздном пространстве нет ветра, здесь хорошо если три атома водорода на кубометр пустоты, и ничто не скрипит, и я хочу дать позывной, хочу крикнуть в космос «Андрей!», но неуверенность зарождается и одновременно уверенность: поздно, и я шепчу его имя и даже не знаю, кого из них я зову — человека ли, бога, Иуду или Святого, спутника моих лет или спутника Слова.
Мы выросли на Буковине в эпоху великих строек. С орбиты на гостеприимную землю плыли юные города, торжественно приземлялись, пускали глубокие корни. Наш двор был осторожной ладонью, которую протянул лесу растущий Хорив; был культурным пространством, с трёх сторон ограниченным длинными домами; и теперь я нередко тоскую о нашем детстве и нашем жилище в Хориве. Сейчас принято считать, что поселение государственных детей в многоквартирных домах было чуть ли не постыдным жлобством, что детям надо было подарить степные поместья, но я помню иное: для нас эти квартиры были княжескими хоромами. С тех пор я побывала во многих обиталищах, человеческих и иных, но ни один дворец не мог сравняться с нашим шумным плебейским сообществом. Город и двор создавали чувство принадлежности, несравнимое ни с чем.
В городах у детей есть свой мир, где они проводят начало жизни на земле. Это места и уголки, куда не заходят взрослые. Они слишком солидные и большие, они туда просто не влазят. Для них вся эта масса территории как будто и не существует. Это параллельный мир, не нужный взрослым хозяевам городов и потому достающийся детям. Словно обноски.
Его звали Андрей Амсель, и он был спутником моего детства. Вместе мы провели бесконечные часы скитаний по параллельному миру Хорива, играя в тысячу детских игр, воруя всякие мелочи вроде лампочек и пирожков и болтая, болтая, болтая обо всём на свете — о военных кораблях, подшипниках, о жевательной резинке, о смерти. Помню, как мы сидели на бетонном блоке во дворе, и Андрей рассказывал мне, что знает свою судьбу: он умрёт в тридцать четыре года, оставив жену и четверых детей.
— Я умру медленной смертью и буду долго страдать, — сказал он. На тот день ему оставалось двадцать два года жизни.
В то время кругом валялись бетонные блоки. На Буковине росли города, и строительство было весёлым и бурным. Край растущей пятиэтажки примыкал к опушке леса, и прямо перед нами был дремучий малинник. Там бродили медведи. В одно осеннее воскресенье мы с Андреем сидели на нижнем балконе стройки. Андрей крутил в руках ворованную лампочку. Внезапно пластиковое покрытие сдвинулось, и на нас глянула чёрная морда медведя. Миг спустя Андрей шарахнул цоколем лампочки о бетон. Она взорвалась с оглушительным хлопком, осыпав и нас, и зверя кучей мелких осколков. Медведь всхрапнул, отпрыгнул и припустил назад в малинник. Потом я долго трясла головой и с силой выдыхала, отплёвывалась и отряхивала одежду, боясь, как бы осколки лампочки не попали мне в вены и не достигли, крохотные саботажники, с током крови моего сердца.
Парк в нашем дворе был частью древнего леса. Строители расчистили подлесок, и мы играли в квача у подножий высоких клёнов. Кроны деревьев почти смыкались на высоте третьего этажа. Вдоль дорог росли тополя. Они были заметно выше. Вёснами мы собирали их пух, и мне нравилось думать, что это такая шерсть и из неё можно соткать материю и сшить одежду. Я безуспешно попробовала сделать это на уроке труда. Потом, конечно, тополиный пух приходилось выбрасывать, и мне всегда было жаль это делать. Пух в ладони становился очень родным, тёплым, мягким. Не хотелось его бросать.
А ещё я не могла безжалостно обрывать живые зелёные листья, сбивать их с ветвей палкой, как это делал Андрей.
Ночами мы с ним связывались по сети и рисовали комиксы — неплохую, как я сейчас понимаю, боевую фантастику. Уровень техники в нашем фантастическом мире застрял где-то в начале ХХ века, хотя для оружия мы часто делали исключение. На архипелагах и континентах нашего мира шла расовая война. Я писала за красный Юг, Андрей — за белый Север. Мы искренне болели каждый за свою сторону и спорили почти до драк. Андрей был более талантливым художником. В сюжетах он увлекался техническими деталями и уделял внимание конструкции оружия и маркам автомобилей. Для моих героев их техника была обыденностью, как одежда и руки.