Жизнь — вязкая субстанция, трудно расстается с телом. Даже если разрушены все органы и жизни не за что уцепиться, тело еще продолжает жить вопреки здравому смыслу. Вот и сосед Татарникова, изглоданный раком старик, который уже не дышал, очнулся и спросил санитара, когда будет завтрак. Так и Западная империя, с разрушенной финансовой системой, с бездарным управлением, с просроченной идеологией — продолжала свой бесконечный праздник. Все понимали, что человек с метастазами в легких и печени жить не может; все понимали, что империя, в которой кредитная финансовая система не соответствует реальному рынку, не может существовать — и однако старик открыл беззубый рот и нечто прошамкал, а лидеры цивилизованных стран посовещались и выпустили победительное коммюнике: дескать, все обстоит неплохо, мы еще поживем! Жить, однако, оставалось совсем недолго.
Прошел день, и к вечеру старик умер. Захрипел, задергался, широко открыл рот, пытаясь ухватить глоток больничного воздуха, — и умер с распахнутым беззубым ртом, выгнувшись от боли. Труп накрыли простыней, чтобы не пугать соседей оскалом смерти, затем пришли работники морга, переложили мертвое тело на носилки и унесли из палаты. Кровать рядом с Татарниковым опустела, только скомканные простыни, сохранившие очертания тела, — их не меняли еще несколько часов — напоминали о человеке, который утром попросил есть. Сосед справа умер позавчера, соседа слева увезли в морг сегодня. Татарников знал, что скоро умрет и он.
Сергей Ильич Татарников был историком, привык делить время на столетия, однако здесь, в больнице, время сжалось, — и теперь он считал дни, и каждый день был долог, а месяц — бесконечен. Скоро — это могло означать, что до смерти пройдет несколько дней, а возможно и недель, а это очень большой срок.
Уже два месяца ему обещали, что скоро станет лучше, надо только сделать еще одну операцию, а потом еще одну. Он не возражал, только смотрел больными синими глазами на бодрых врачей: доктора Колбасова и профессора Лурье. Колбасов был рыж и свеж, в хрустящем халате, в лаковых штиблетах, Колбасов являл собой образчик здоровья — больные понимали, что такими, как Колбасов, им не стать никогда. Колбасов плохо представлял себе, что за боль испытывает его пациент, он считал, что сантименты отвлекают от работы. Лурье же отлично понимал, чем все закончится и что еще предстоит вынести Татарникову. Профессор вглядывался в лицо умирающего, уже надкусанное смертью, — так яблоко, которое надкусили и положили на стол, только и ждет, что зубы ухватят его снова и сгрызут начисто. Лурье изучал следы зубов, прикидывая, выдержит Татарников еще одну пытку или нет. Смерть грызла Татарникова с одного боку, а врачи резали с другого — но ведь однажды от яблока останется огрызок, и Лурье такие огрызки видел не раз.
Назавтра были званы студенты, профессор собирался показать им виртуозную работу. На особенностях тела Татарникова уже защищали дипломы, студенты охотно приходили посмотреть, как работает Лурье над этим, в сущности, безнадежным пациентом. Медицина не сдается, говорили они с гордостью за свою профессию, за своего учителя, за самих себя, внимательных и требовательных. Смотрели, как умирает Татарников, и гордились собой.
У больного сначала вырезали мочевой пузырь, потом отрезали правую почку, затем удалили какие-то кишки, и теперь стало понятно, что резали его зря. Болезнь не остановили, рак распространился по всему организму, и боль кольцами сжимала тело Татарникова — точнее сказать, сжимала то, что осталось от его тела.
Пока Татарников мог шутить, он говорил, что «встал на путь домашних ликвидаций», повторяя остроту российского премьера Витте, который, выйдя на пенсию, стал распродавать имение. Расставаясь с очередным органом, Татарников не забывал отметить, что и эта деталь, как выясняется, была лишней в человеческом строении. Мочевой пузырь удалили — оказывается, превосходно можно обойтись и без пузыря. Вывели трубку из живота, и желтая струйка бежала по прозрачной трубке в банку, и Татарников следил за тем, как из него вытекает то, что он недавно пил. В туалет, стало быть, ходить не требовалось; впрочем, он и не мог бы дойти до туалета. Однако упрощение бытия веселило его: чик — и отредактировали строение человека. И зачем двадцать километров кишечника, если достаточно пяти сантиметров? Сергей Ильич поинтересовался у врачицы, делавшей рентген, осталось ли в нем нечто, что она может увидеть на своем аппарате. «Все вижу!» — отвечала та, но Сергей Ильич Татарников усомнился:
— Что же можно видеть в человеке, в котором ничего не осталось! У меня что в карманах, что в организме — совершенно одинаковая картина. Пусто у меня внутри, голубушка! Меня же в цирке надо показывать: нет ничего в человеке, а он живет! Противоестественно — но ведь факт!
Точно так же, вопреки всем фактам и разуму, существовала Западная империя — однако существовала же. Закрывались банки, банкротились институты, сыпался курс акций, но телевизионные дикторы вещали столь же оптимистично, как и всегда. Рассказывали об известных модниках и их головокружительных причудах, о дворцах и яхтах, купленных прихотливыми миллиардерами, но одновременно говорили и о загадочных индексах и котировках, а те вели себя из рук вон плохо. Никакие террористы, никакие революционеры не могли натворить столько бед, сколько учинили в считанные дни неизвестные простым смертным Доу Джонс и Наздак.