1
Из земли, согретой нежным мартовским солнцем, уже пробивались кинжальчики молодой травы, а на склонах гор, тесно обступивших со всех сторон аул, еще лежал белыми пятнами снег. На кривых аульских улочках, на гумнах нежились, отдыхая, ишаки, набирая силу для будущей весенней и летней работы. Скоро вся тяжесть ее ляжет на их спины. Окруженные стайками пухленьких цыплят, между ними деловито расхаживали куры, выкапывая из разбухшей земли корни травы и червяков. На широком гумне, где крестьяне из нижнего аула осенью молотят ячмень и пшеницу, ватага ребятишек играла в бурдичвай[1]. Эта нижняя часть аула — бедняцкая. Дома в большинстве своем без веранд и без двора, а вместо стекол в окнах — бумага или ветхое тряпье. Когда вечером пастух гонял в аул стадо, редко какая корова поворачивала в сторону нижнего аула. Осенью под балконами богатеев в верхнем ауле надо было ходить, наклонив голову, абы не задеть висевшие рядами бараньи туши и колбасы, а в бедняцкой части можно было шагать без опаски — балконы были пустыми. Редко здесь резали барана. «У них и дым‑то из труб едва идет», — посмеивались в верхнем ауле. И дети нижнего и верхнего аула бывали в постоянной вражде, держась друг от друга особняком, купались ли в реке или выходили зимой на каток. А случись кому‑нибудь из ребят задеть чужака, как разыгрывалась такая драка, что дома потом матерям из нижнего аула приходилось штопать дыры на штанах своих сыновей. Но это еще не беда, бывало, не обходилось и без жертв.
К такому делению в ауле давно привыкли, казалось, что иначе и быть не может. И только всему удивлявшемуся тринадцатилетнему Абдулатипу это было непонятно, и он часто приставал к бабушке: «Почему они богатые, а мы — бедные?» — «Аллаху так угодно, сынок», — отвечала она. «А почему Аллах и нас не сделает богатыми, ведь мы тоже его рабы. Ведь ты тоже ему молишься?» — не отставал Абдулатип. «Кто на этом свете бедно живет, на том— будет в раю», — любила повторять бабушка. «А где он, рай, бабушка?» — не отставал Абдулатип. «Иди, иди, играй, не гневи Аллаха», — начинала обычно сердиться бабушка.
Бедная бабушка, зимой она умерла, в самый морозный месяц, когда, как у нас говорят, «даже чеснок замерзает». Мерзлую землю долбили ломами, чтобы вырыть могилу. Похоронили там, где хоронят бедняков из нижнего аула. Кладбище верхнего аула находилось в стороне, около святых шейхов. Могилы там за железными оградами и над каждой — памятник из тесаного камня с высеченными арабскими подписями. А над могилами бедняков из нижнего аула — лишь простые каменные плиты, а надписи сделаны краской, которая от дождей постепенно стиралась, плиты заносило землей, и тогда эти могилы становились едва заметными бугорками. Когда хоронили бабушку, дядя Нурулла, лудильщик из нижнего аула, сказал Абдулатипу: «Ничего, сынок, не плачь, придет время, когда все люди на земле будут так же равны, как и под землей». Тогда Абдулатип не понял смысла этих слов дяди Нуруллы. Ему только жалко было бабушку, она была единственным человеком, к которому он был привязан. «Озябнет в этой холодной могиле, в одном саване», — думал он, дрожа от холода. Сколько раз зимой встанет, бывало, бабушка, чтобы укрыть его овчинной шубой, которая сползала с него. И хотя утром чаще всего нечего было поесть, кроме холодной сыворотки, бабушка не горевала: «Ничего, сынок, в раю мы будем сыты». Много лет мечтала бабушка завести корову. «Когда в хлеву корова, то и в сакле и в животе тепло», — говорила она.
«Какой же рай в этой холодной страшной могиле, куда положили бабушку?» — с тоской думал Абдулатип, возвращаясь с кладбища в бедную бабушкину саклю на краю аула. В сакле было холодно и темно, и эта темнота испугала Абдулатипа, казалось, в углах притаились черные призраки из сказок бабушки. Он убежал в отцовский дом.
Вскоре от бабушкиной сакли остался один хлев, где соседка хранила сено и кизяк. Кто утащил бревно, кто камень. Отцу Абдулатипа, который все время был в разъездах, некогда было беречь саклю матери. Теперь, как только замерзнет или проголодается, Абдулатип вспоминал бабушку. В ее кувшине всегда хранилась сыворотка, которую давали добрые соседи, и кусок кукурузного чурека. А в маленьком старом сундуке частенько припасала бабушка для внука кусочек сахара или сушеные фрукты, которые ей дарили во время религиозных праздников.
Вот и сегодня во рту у него ничего не было, кроме куска сухого хинка[2], который он тайком от мачехи Издаг сунул утром за пазуху. Летом хорошо. Можно забраться в сад в верхнем ауле или наесться крыжовника и щавеля в лесу, или наварить котелок крапивы. А весной Абдулатипу приходилось туго. Вот и сейчас, играя с ребятами в бурдичвай, он с завистью смотрел на Билкис, внучку соседки Шамай, которая вышла на гумно с куском хлеба. Абдулатипу казалось сейчас, что слаще этого куска нет ничего на свете. От злости он с такой силой ударил в городки, что деревянная чурка отлетела далеко, угодив прямо в стайку цыплят Шамай. Курица, взмахнув крыльями, тревожно закудахтала, торопливо уводя за собой всю стаю, а один цыпленок забарахтался на месте и замер. Со двора с криком выскочила Шамай. Дав подзатыльник внучке, чего, мол, не смотришь, она с проклятьями бросилась на ребят, размахивая метлой. Ее зычный голос разливался на всю округу, а широкие полы платья подметали улицу. Игравшие в бурдичвай ребята бросились врассыпную, и разгневанная Шамай с размаху налетела на пастуха Гамзата. Слепая на левый глаз Шамай и не заметила, как он вышел из‑за поворота. «Ах ты, старая кобылица! Неужели вместо тебя Аллаху не угодно было бросить мне в объятья молодую вдовушку», — смеялся Гамзат. «Слыхали, что захотел этот старый греховодник! — еще пуще прежнего кричала Шамай. — Да пусть шайтан обнимет тебя!» — И, ударив его в грудь метлой, помчалась было дальше. «Куда ж ты бежишь, как корова от невода, подожди, я ведь к тебе с радостной вестью», — добродушно смеясь, крикнул ей вслед Гамзат. Шамай в нерешительности остановилась. «И ты, старый, туда же. Смеешься надо мной?»