Жанр своих этюдов сам автор оценивает как «русский, ленивый, не тщеславный», обломовский — читатель, дескать, почитывает и сам же тут же пописывает. В русском жанре — то есть в русском духе. Так-то оно так, но не всему верьте. Есть превосходное знание второго и третьего эшелонов литературного войска (а не одних только генералов) — знание, требующее въедливого трудолюбия. Есть любимые герои, которым посвящены обдуманные главы и фрагменты: Чехов и Толстой с «Войной и миром», Толстой А. Н. и Вертинский; есть главы-темы («Из жизни пьющих»). Но особенная прелесть каждого из сюжетов — как раз в неуследимой логике перехода от одной мысли к другой, каковую логику объяснить невозможно, а между тем она существует, как есть она в голове привольно задумавшегося, никому не обязанного отчётом человека. Уверяю вас, это всё очень тщательно подобрано и искусно слажено, какая уж там лень.
Вот, к примеру, пишет он о неприязни Бунина к Достоевскому, который «каждой своей страницей сводил на нет… всё его тончайшее эстетическое сито». А перед тем невзначай сам потряхивает этим «ситом» и заодно тревожит тригоринско-чеховский бутылочный осколок: «Запах мыла утром на реке — запах молодого счастья. Стрекоза, радужные разводы на поверхности, от которых удирает водомерка, и краешек горячего солнца из-за леса». Или вспоминает-описывает вырезание ёлочных игрушек из журнала «Затейник» — ничуть не хуже позднего Валентина Катаева. Умеет.
Много знает, многое умеет и ничего не боится произносить вслух. «Не бросайте в меня дохлой кошкой!» Возмущённые читатели уже бросали — за «попрание» Паустовского, Булгакова. А возразить-то не получается. Нечего и говорить, что здесь и портрет советской литэпохи — с её «общей, лагерной тоской», пышными съездами и тёмными интригами, сорванными кушами и мелочными приработками, посадками и реабилитациями, халявными пиршествами и предательскими смертями. Никакой «завербованности», ностальгии или проклятий, просто пишет человек, не расстававшийся с возможностью быть свободным посреди внешней несвободы. Свободен он ещё и потому, что — читатель по призванию: книги для таких людей создают перспективу жизни за гранью текущего и делают текущее относительным, не вечным.
В книгах же — рецепты жизни и комментарии к ней. Иногда рецепты буквальные: любой, прочитав главу о Чехове, непременно запомнит, как автор — эврика! — вытащил из холодильника все ингредиенты закуски, описанной в «Сирене», с успехом сотворив целое, выпил и закусил. Но вот пример ещё лучше на тему «литература и жизнь»: «Кандидатши от блока “Женщины России” в своих выступлениях так часто употребляют слово “мужчины”, что вспоминаются страницы купринской “Ямы”».
И. Роднянская
Меня давно занимает, как один классик воспринял бы другого, из новых времён? Ну, Жуковский — Блока, Гончаров — Бунина, Тургенев — Булгакова? К сожалению, в этих сопоставлениях чересчур важным оказывается не текст, но различие эпох, житейских реалий, социального расклада и т. д. Но вот ведь и близкие по времени не могли бы, кажется, быть поняты. Во всяком случае, как ни насиловал воображение, представить себе Пушкина, читающего Достоевского, никак не смог. А ведь реалии, уклад жизни — почти те же. А какой-то рывок не просто в сознании, но во времени — от Пушкина.
* * *
Достоевский и Толстой равно презрительно-зло относились к медицине и докторам. Самые яркие примеры — доктора в «Братьях Карамазовых» и «Анне Карениной». Здесь содержится что-то куда более важное, чем совпадение или, скажем, предрассудок людей одного времени и класса.
Разочарование в медицине не в силу её слабости, но в силу всемогущества, притом бездуховного?
Тело как объект деятельности медицины, тогда как оно лишь вместилище души? Совесть как инструмент здоровья или условие здоровья или нездоровья? Здоровье нравственное и здоровье телесное?
Главное всё же в их неприятии — это разделение медициною души и тела, плоти и духа.
Тип русского — бледно-жёлтого, с туго натянутой, как прежде писалось — пергаментной кожей, и в зрелом возрасте мало обрастающего бородой по несколько татарскому типу, с очень густыми и толстыми волосами во всю жизнь на голове, никогда не лысеющей, а когда начинают седеть, то как бы нарочито мешающимися меж собой (соль с перцем). Худощавый, как правило, высокий и очень трудный в общении. Чёрные глаза с неразличимыми зрачками. Когда волнуется, закипает пена на губах. Общее впечатление — сухости и черноты, как бы сухого, но не пожара, а уж горячей золы, кострища.
Вероятно, к этому типу принадлежит Раскольников.
* * *
Провожая приятеля из особняка Дункан на Пречистенке, Есенин угрюмо сообщил ему, что уезжает в Америку. Он и в самом деле уехал в Америку. Но ещё он обожал Свидригайлова, и в таком случае его «Америка» с «Англетером» приобретает и другой, зловещий смысл.
* * *
Последний том собрания сочинений И. А. Гончарова. Раздел критики завершает статья «Нарушение воли» — протест писателя против посмертных публикаций любых бумаг, в том числе писем. Прямая мольба: «Пусть же добрые порядочные люди, джентльмены пера, исполнят последнюю волю писателя, служившего пером честно, — и не печатают, как я сказал выше, ничего, что я сам не напечатал при жизни и чего не назначал напечатать по смерти. У меня нет в запасе никаких бумаг для печати.