Телевизор тянет из меня последние на сегодня остатки самообладания. Изображение никак не рассеет невозмутимую черноту на экране, хотя звук уже обрастает громкостью, и я покрываюсь гусиной кожей — так меня трясет и колотит.
Трясет меня от всего на свете. Я живу в этом мире, и от него у меня регулярно волосы встают дыбом и по всему телу. Стоит ли удивляться, что телевизор перенял привычку раздражающего меня мира, который, кстати, для миллионов его обитателей ограничивается как раз телевизионным экраном.
Экраны вытягиваются в ширину и выравниваются до безупречной плоскости, кинескопы вытеснены жидкокристаллическими и плазменными экранами, а от бьющего из динамиков объемного звука то и дело хочется пригнуться. При этом даже сорокадвухдюймовый Сони Бравиа в кабинете шефа загорается с приличным отставанием от звука, что уж говорить о моем Шарпе девяносто шестого года выпуска. Диагональ семнадцать, выпуклый экран, звук — плоское моно. Что, интересно, мешает сделать телевизор с мгновенно, сразу после включения оживающим экраном?
Или вот самолет. Скольким еще предстоит заживо сгореть в адском пламени наяву, умереть этой страшной и унизительной смертью, погибнуть в авиакатастрофе? Рыдающие, истошно кричащие люди, рвущий волосы на себе и пуговицы — с кителей бледных стюардесс. Что мешает оснащению всех самолетов мира спасательными конструкциями? Например, специальными гигантскими парашютами, способными замедлить катастрофическое падение авиалайнера до скорости плавно спускающегося парашютиста. При аварийном приземлении с парашютом вместо шасси выпускается воздушная подушка, полностью обволакивающая фюзеляж, и мягкая посадка — в прямом, кстати, смысле, — обеспечена. Конечно, потребуются значительные вложения, вот только дело, подозреваю, совсем не в деньгах. Гораздо выгоднее, чтобы миллионы людей по всему миру ежедневно покрывались, как я сегодня перед телевизором, гусиной кожей, а их сердца проваливались в пятки, в одном направлении с попадающим в воздушную яму самолетом. Кого-то очень устраивает, чтобы каждая посадка, как начало новой жизни, сопровождалась аплодисментами, хотя что-то не припоминаю, чтобы даже первому крику младенца в родильном зале было бы принято рукоплескать.
Я так и фонтанирую идеями, которые спасут человечество. Вряд ли они когда-нибудь станут реальностью, а если мир перевернется и это все же произойдет, можно не сомневаться — мое имя в любом случае сгинет в океане безвестности. Мои сумасшедшие прозрения рождаются на свет, где их автору приходится жить под влиянием самого действенного из всех живущих во мне стимулов. Страха. По правде говоря, я не уверен, что кроме страха, во мне живы еще какие-то стимулы, да и чувство страха в последнее время я нахожу все более скучным, и дело не только в отвлекающих мыслях — тех же безумных прожектах, — которыми мой мозг спасается от нескончаемого напряжения.
Признаюсь честно и без тени бахвальства: меня не страшит даже самоубийство. Да и как может испугать то, чего так сильно желаешь? Тем более то, на что никак не решишься? Проблема, конечно, в воле, этой странной субстанции, даже слабость которой я не в состоянии ясно ощутить в себе, но реальность которой все же принимаю на веру. Иных объяснений моих бесконечных отказов от более-менее самостоятельных решений у меня просто нет.
Поэтому от мысленных претензий к производителям телевизионной техники я резко переключаюсь на комплиментарную волну и с неожиданной радостью нахожу, что мой старенький, но, наконец, пробудившийся Шарп еще очень даже ничего. Даже взорвавшись, он выполнит свое предназначение до конца — а иной миссии, кроме удовлетворения моих потребностей, у него и быть не может. Взорвавшийся телевизор — чем не еще один способ самоубийства в мою и без того изысканную коллекцию? В коллекцию, где уже имеются такие шедевры, как притворный обморок и падение аккурат на рельсы перед прибывающим составом в метро, или отважная попытка спасения утопающего в Москве-реке? И это при том, что к своим тридцати трем, оказавшись в воде на глубине более полутора метров, я первым делом начинаю судорожно бить ногами и захлебываться.
То, что мой преднамеренный уход никто и не подумает списывать на самоубийство, меня ничуть не беспокоит. Я — самый обычный человек, а таким не принято лишать себя жизни. И все же, при всех оговорках, страхах и нерешительности, я хотел бы сделать это. Прежде всего — для себя, хотя и для будущего тоже. В памяти потомков я хотел бы, если и остаться, то ненадолго и только — как мало приятное, но случившееся событие, которое хочется поскорее забыть. Даже у самых близких людей вряд ли возникнет желание теребить свое прошлое — то, в котором останусь я. Вот я и изобретаю — нет, не спасающие жизни людей усовершенствования, а нечто прямо противоположное — меньше всего похожие на самоубийство способы добровольного лишения себя жизни.
Получается у меня неважно, как, впрочем, слишком многое в жизни. Проще сказать, что у меня получается хорошо, хотя, если наморщить лоб и попытаться припомнить свои бесспорные удачи, выйдет, что и воспоминания о собственных победах — не мой конек. Лоб у меня, кстати, влажный, а по вискам и вовсе струится пот — Москвой безраздельно правит жара. Кажется, это первый раз, когда мою квартиру обогревает окружающая среда, всю предыдущую жизнь я безвозмездно жертвовал атмосфере тепло собственного жилища.