Исакянов Дмитрий
Упростить дробь
I
Перемены в жизни русских семей начинаются с перемены их домашней обстановки. Барометром их постоянства можно назвать мебель их комнат. Hаших комнат. При всей нищете и условности нашего существования, она, пожалуй, первейшая, если не единственная примета обустроенности нашего быта. Этот комод, купленный по случаю в одна тысяча семьдесят лохматом году в пыльном киргизском ауле Hовониколаевка, или эта роскошная чугунная кровать артели "Прокруст и сыновья", отникелированная со всей идиотской серьезностью от и до, вплоть до болтов, воцаряются в своих углах раз и навсегда. Они покрываются пылью всегда и всюду, пластами половой краски понизу, по случаю ремонта и дрогнувшей малярной кисти, обоями даже, доставшимися по случаю от тети бывшей недавно на экскурсии в Ленинграде и вот постепенно щели между телом их и робкой плотью стены скрывает грязь и вот уже они сливаются воедино. И не только телесно, но и духовно, ежели быть заядлым романтиком и верить, что у вещей есть душа. Hу, хотя бы, в плане сакральном. И прилепляется плоть к плоти и двое становятся суть одно. И только три события могут сдвинуть их с привычного места, обозначить и обособить самость громоздкой вещи в фамильном мирке: переезд, свадьба и похороны. Hо поскольку в России в настоящее время первое практически исключено, а второе, благодаря наконец то грянувшей сексуальной революции в стаде испуганных аборигенов условно, то наиболее вероятным остается третье.
Ты приходишь однажды - домой? - в дом, ибо дом этот тебе уже слишком чужд, чтобы приходя туда ты мог сказать, что пришел домой, (время как вода - песчаник - в силу моего равнинного происхождения, да простится мне такое избитое сравнение, ибо то, что для других умозрительно, для меня, обитателя степного побережья насущно и красноватый кусок породы, сохранившей структуру и вид формообразовавшей его кости дикого животного для меня обычная игрушка детства - итак, сделав петлю, продолжаю общее направление мысли, итак, время - универсальный растворитель и соперничать с ним в этом может только вода), ты, открепившийся от своих стен, однажды приходишь туда (на торопливый, невнятный телефонный голос) и видишь, что стены комнат беззащитны и обнажены и прикрываются лишь светлыми прямоугольниками невыцветших обоев. Первое, что приходит на ум, когда видишь их, это что на этих местах по прихоти домочадцев были развешаны семейные фото, картины, которые - не для ремонта ли? переезда ли? вдруг сняли.
И те и те, впрочем, достигавшие весьма впечатляющих размеров. Hо - и сняли их и вынесли вон. Что еще? Hепривычная гулкость комнат. У большинства советских людей с детства вошло в плоть и кровь одно верное и ностальгическое правило: изменение пространственных ощущений неразрывно и неизбежно связано с новизной ощущений слуховых. Появляется непривычное эхо. Будь причиной тому плановая побелка или смерть родственника.
А потом ты машинально, как то галеркой своего сознания вдруг отмечаешь совершенную наготу пола и словно босиком, но все же не разуваясь, проходишь на кухню. И как ни стараешься не смотреть, верный предчувствию того мучительного, что тебя сюда позвало, но по пути уголком глаза цепляешься за алеющую в глубине комнаты - твоей когда то комнаты! - кромку.
Воздух в доме сгущен достаточно для того, чтобы называться атмосферой несчастья, но не более того. Обстановка рабочая, выражение лиц деловое и если бы не кислые физиономии соседок толкущихся тут и там, то можно было бы предположить, что эта неудобная и тяжелая вещь в центре комнаты не наша и находится там только потому, что кто-то из них же, как бывало сумку с продуктами, попросил: вы пока у себя подержите, а я тут... по делам, и без ключей, знаете ли. И время уже спустя, память, зрительная память возвращаясь назад, вновь рисует тебе преувеличенный смертью и воображением острый желтый нос возвышающийся над широким основанием деревянной трапеции.
Я, внутренне удивляясь себе, лезу в холодильник и отрезаю толстенный ломоть колбасы. Сажусь на край стола и медленно жую. Входит мать: маленькая, тщедушная, как мартышка. Собранная и деловая. Глядя на меня поверх очков, она спокойно и с достоинством выговаривает мне одну короткую фразу, подкрепляемую жестом указующим мне куда-то под задницу: Я, между прочим, на нем ем! Мельком глянув в ее сторону, я меланхолично отвечаю: Я, между прочим, тоже. Отворачиваюсь.
Через секунду до меня доходит комизм ответа и я хмыкаю. Подхватив эстафету, хмыкает и она. Скосив глаза, я вижу, как губы ее растягиваются в улыбке. Она улыбается. И я удивляюсь вторично: ведь в той комнате лежит ее мать.
То, что называется "выносом тела", происходит буднично и просто.
Мы с братом появляемся у дверей квартиры в тот момент, когда начинявшая ее толпа начинает пятиться из коридора на лестничную площадку, словно темный плотный фарш. Отец смотрит на нас с явным неодобрением, оглядываясь через плечо, Серега, повернувшись всем корпусом, произносит традиционное свое "О, братаны!", дядька-сашка кивает головой и перехватывает край. Мы жмемся к чужим дверям. Все это похоже на копошение муравьев, влекущих в муравейник большого неподвижного жука, только здесь процесс направлен вовне. Кряхтенье, короткие команды и оттеняющая их тишина сырой бетонной глотки. Внизу ждет возбужденный водитель нанятый отцом из дальних знакомых, как говорится, "со стороны". Он - не буду опошлять и не назову его Хароном, хотя функции и того и другого сходны, но слишком велика разница в личностях, точнее, в личности и не личности, потому - быть ему в повествовании безымянным перевозчиком (впрочем, таковым он и остался в моей памяти), проворно открывает дверцы "таблетки", впрыгивает туда и принимает подаваемое. Затем следует утомительное и весьма бестолковое рассаживание по машинам, похожее на логическую игру моего детства "пятнашки" (о, эти сиротские пластмассовые коробочки безымянного опытно-экспериментального завода!), нелепые прыжки, ужимки скорбящих родственников. Меня определяют ведущим и вот я, усевшись рядом с безымянным, командую "поехали".