Наше призвание — уже здесь на земле
собирать Царство Небесное.
Ю. Н. Рейтлингер, в разговоре
Пусть наши огоньки, горящие в разных местах, не гаснут,
чтобы мы могли передать эстафету...
Из письма о. Александра Меня
На излете ХХ века в одном из залов Рублевского музея открылась выставка икон сестры Иоанны (Рейтлингер).
Входящего с порога ошеломлял дух радости, веселья, глубины и правды, которым дышали иконы. Это было явленное Присутствие, и вошедший оказывался охвачен радостью узнавания Света.
Ее иконы я впервые увидела в московских домах прихожан отца Александра Меня, в круг которых я вошла в середине 70-х годов теперь уже минувшего века. Это бывало так: входишь в комнату — и с порога узнаешь руку еще не ведомого тебе иконописца. Спрашиваешь друзей, — тебе объясняют, что есть такая старушка, монахиня, вернулась из эмиграции, живет в Ташкенте, у нас в Новой Деревне бывает летом. Или — говорят: не знаем, кто писал, — нам отец Александр подарил ее на венчанье. У отца Александра в кабинете был — явно того же письма — огненный Илия в пустыне. Помню, как на аналое в храме в Вербное Воскресенье появилась новая икона, от которой отойти было невозможно, — «Вход Господень в Иерусалим», и написана она была тою же рукой.
А потом настал день, когда отец Александр нас познакомил, подведя меня к ней со словами: «Юлия Николаевна тоже художница. Она не слышит, — пишите записочки». И мы стали разговаривать — вернее, она говорила, а я писала в ее блокнотике начало фразы, — она догадывалась о продолжении, и я слушала ее ответ (или вопрос).
Это было счастливое общение — в состоянии почти пьянящей радости, близости Царства, неба, веселья — иное что-то, родное вечности, прикровенно проглядывало сквозь простоту видимого: открытые во двор ставни, клеенка на столе, тусклого цвета чай, который все же тогда нам подавался («зато не портит цвет лица», — шутил отец Александр), деревянная бледно-зеленая калитка, рябина в окне.
От нее исходила какая-то веселая сила, и голос ее был праздничный — сродни необыкновенности места, где мы имели счастье встретиться. Она была другая. Из своего далека — и вся здесь, ты был включен в беседу на том уже будто бы свете, где есть только главное. Почти не помню, о чем шел разговор (кажется, она расспрашивала о моей учебе, об университете), но состояние счастья помню отчетливо. И вся ее жизнь, еще не ведомая мне, крылами вставала за ее спиной.
В те годы обыкновенны были разговоры об отъезде. Тот уехал, те — уезжают. Выпустили, не выпускают, подали заявление на выезд... Москва пустела, зияющими дырами оставались дома, куда уже не придешь, потому что хозяева, ясно было, никогда уже не вернутся. Кто-то пустил тогда поговорку: «Велика Россия, а позвонить некому».
Странницы и пришельцы на земли…
Она была вестником иного. Я знала о ней, что она вернулась из Франции.
Из той России — из Франции — в наш убогий СССР, где отдельной территорией, островом Царства Небесного, была Новая Деревня, и она была ему, этому Царству, сродни.
* * *
Обликом — странница: до полу юбка, котомка, посох. «Она исходила босиком всю Францию». Мы говорили, и в поле зрения попадало то привычное, что было на стенах «сторожки» (так называли дом при церкви, где был крошечный тогда кабинет отца Александра; в ожидании разговора с ним народ сидел в комнате побольше, что была рядом): Петр и Павел Эль Греко, большой карандашный Серафим Саровский, черно-белая фоторепродукция — двойной портрет Нестерова «Философы». На портрете двое идут по тропе — отец Павел Флоренский, худой, в белой рясе, посох, голова слегка наклонена, лицо светится миром, — и будущий отец Сергий Булгаков, плотнее, в темном сюртуке, в лице будто бы мятеж, его давно тревожит что-то, о чем они беседуют или молчат, идя по тропинке. Будто в этой точке расходились пути: уехать или не уезжать, разделив общую участь. Мне всегда этот двойной портрет в сторожке на общем «отъездном» фоне десятилетия виделся знаком выбора.
Отец Сергий принял сан в России в 1918 году и почти в это же время познакомился с Юлей Рейтлингер, жившей тогда с сестрами и матерью в Крыму. Оба они оказались в эмиграции, она была его духовной дочерью до самой его смерти.
* * *
Сестра Иоанна решила вернуться на родину сразу после войны. Последние слова, которыми ее напутствовал отец Сергий Булгаков, умирая в феврале 1944 года, были: «Возвращайся на Родину, Юля. И неси свой крест с радостью. И, слышишь, — с радостью неси!»[1] Разрешения на въезд пришлось ей ждать десять лет. Может быть, это спасло ее от участи тех, кто, возвращаясь из эмиграции несколькими годами раньше, попадал в лагерь. Так случилось с ее подругой монахиней Еленой (Казимирчак-Полонской).
* * *
Она была монахиней в миру — по примеру матери Марии (Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой, которая тоже была среди духовных детей отца Сергия в Париже), принявшей постриг в 1932-м. Свое пострижение в рясофор в 1934 году с именем Иоанна (в честь Иоанна Крестителя) она вспоминала как самое значительное событие своей судьбы. Этому предшествовала «Пшеровская Пятидесятница», как потом называли первую конференцию русского студенческого христианского движения в Пшерове (под Прагой) в 1923 году