Моему другу Николя Делеклюзу.
Городу зеркал созвучен текст, будто сложенный из зеркальных осколков, где каждый фрагмент дарит новый взгляд на видимую оболочку вещей. Эта оболочка таит под собой ядро и является ведущим к нему вектором, ибо только через восприятие возможно понимание, как верно сказал Кондильяк. А потому, в своем стремлении к визуальной по преимуществу форме, я обратилась к живописи, так как знанием Венеции ХVIII века обязана не только документальным текстам и прогулкам по городу, но и мастерам, выразившим душу и дух определенного места в определенное время. Подобно отсвету с полотен Ла Тура или Вермеера Дельфтского на лице де Бренвилье в романе «Болиголов», подобно духу Гойи, осенившему «Сон разума», на сей раз «Убийству по-венециански» предоставили его роскошный декор Пьетро Лонги, Франческо Гварди и Тьеполо-младший. Мне осталось лишь осуществить постановку странной и жестокой драмы, которую я и представляю любезному вниманию читателя.
Г.В.
...ни один дом не должно подозревать в подобных ужасах,
ибо верить в них значит скомпрометировать всех его обитателей.
Д. де Сад, «Алина и Валъкур»
Под маской капюшона, весь в черном, кукловод бунраку[1] приводит в движение своих марионеток, неизменно пребывая на глазах у публики, которая забывает о его неумолимом вмешательстве, как забывает она о вмешательстве рока. Фигурки дышат, ходят, трепещут и лгут, любят или убивают друг друга, стенают или смеются, но никогда ничего не едят, кроме разве что яда. Посему да будет так: я остаюсь на виду, скрытая условной маской, покуда в Венеции, что уже стоит на пороге падения, женщины, насыщенные ядом по самое горлышко, исходят смертным потом, как переполненные бурдюки. Мне угодно выставить их напоказ, а уж они обеспечат вам зрелище. Иногда, вопреки правилам бунраку, мои фигурки едят или пьют, и делается это, дабы сильнее затруднить разгадку. Не всегда будет известно, безобидны ли кушанья, иногда можно будет подумать, что нет, и ошибиться, или же, наоборот, проявить доверчивость там, где нужна осторожность. Как и в бунраку, совершенное утром преступление обретет разгадку не раньше, чем к вечеру, после череды драматических эпизодов, связанных с ним лишь тайными, окольными путями, действие же будет развиваться в ритмах двух темпоральностей[2], двигаясь от 1766 к 1797 году так, как я сочту нужным. Одна из этих темпоральностей очень медленная, ибо простирается на многие годы, другая, напротив, очень быстрая, проворно соединяющая одну дату с другой.
Так прыгун в длину, в один скачок преодолевающий широкие пропасти, переходит затем на рысцу перед очередным прыжком и таким образом пересекает обширные пустыни. Поскольку применение всеобщей экономии в искривленном пространстве - сем небьющемся пространстве-времени, которое мы по-детски хотим подстроить под наши мерки, - не допускает никакого развития, и поскольку, к тому же, любая интерпретация временных понятий обречена на неудачу, следует как должное принять хитросплетения хронологии, подчиняющейся лишь вымыслу. Поскольку никакое сокращение, никакое уплотнение не в силах исключить распыления, расщепления, мы будем сознавать увечность, присущую датированию. Однако развитие действия заложено в движении крещендо к катастрофе, в износе веревки, удел которой - порваться. Сцены в двойном плане повествования будут накладываться одна на другую не на манер палимпсеста, а скорее, как четкие и разборчивые диапозитивы, стремящиеся к согласию. Фигурки носят костюмы своей эпохи, своего города - самого азиатского в Европе. Значит, вместо какого-нибудь лилового кимоно с изображением бабочки для нас станут каноном чернильный табарро[3] и меловая баутта[4], склонившиеся на выгнутом мостике. В этой метрополии маскарадов, слежки и доносов загадочным образом сплетаются следующие друг за другом смерти жен Альвизе Ланци. Не ищите и непременно обрящете. Между тем, поскольку любой силлогистический вывод, в сущности, лишен интереса, к развлечению служат лишь посылки силлогизма и обрамляющий их орнамент. Красивый орнамент. Сиреневая и позолоченная Венеция, переливчатая небесная тафта или же небесный свинец, крик агонии в сумерках, ужас того, кто обнаружил смертный огонь в своем собственном чреве.
- Могу я почитать, так чтобы меня поминутно не беспокоили?
Стоя перед ним, Розетта теребит передник:
- Видите ли, Синьор... Ваша жена умерла...
- Опять?!
Да, опять, в четвертый раз за тридцать лет: упрямая и весьма удручающая череда смертей, которые уже трижды вызывали пересуды в Венеции и тщетно расследовались правосудием, не поскупившимся на допросы и слежку. На сей раз Альвизе скоропостижно стал вдовцом после кончины Луизы Ланци, урожденной Кальмо, бывшей актрисы Театро Сан Самуэле, на которой, как говорят, он женился по любви.
Альвизе бледнеет. Уже слышно, как забегали в коридорах. Слышно и как тихонько скрипнул паркет за дверьми. Скройте, о скройте под кружевами эти черные и синеватые пятна, обезобразившие ей живот. Он женился на ней, поддавшись капризу страсти, ведь за душой у нее не было ни цехина, одни лишь долги прокатчицам платьев и масок. Она, однако, блистала какое-то время в