Серые ресницы девочки отбрасывают на ее щеку серую тень. У девочки ироничная и хитрая улыбка — так улыбаются люди, много знающие о жизни. Два распустившихся локона обрамляют ее лицо, спускаясь к фестонам рубашечки, поднятой до подмышек и открывающей живот того бело-голубоватого цвета, который можно видеть на некоторых изделиях из китайского фарфора. Холмик Венеры, очень уплощенный, очень гладкий, слегка поблескивает в свете лампы; кажется, что он покрыт мелкими капельками пота.
Я раздвигаю бедра девочки, чтобы рассмотреть ее щелку, узкую, как шрам, с прозрачными бледно-сиреневыми губками. Но мне придется подождать еще несколько часов, потому что сейчас ее тело еще слишком твердое, напряженное, — до тех пор, пока тепло комнаты не размягчит его, как воск. Я подожду. Девочка этого стоит. Воистину, это очень красивая мертвая девочка.
Вчера вечером девочка сыграла со мной злую шутку. Я должен был это предвидеть, с ее-то улыбочкой. В то время как я проникал в ее плоть, такую холодную, такую сладостную, такую восхитительно тесную, какая встречается только у мертвецов, этот негодный ребенок открыл внезапно свой глаз, прозрачный, как у спрута, и с чудовищным урчанием излил на меня струю таинственной черной жидкости. Ее рот, отверстый, как на маске Горгоны,[3] изрыгал на меня этот сок, зловоние которого наполнило комнату. Всё это несколько испортило мне удовольствие. Я привык к лучшим манерам, потому что мертвецы, как правило, опрятны. Уходя из жизни, они уже извергли из себя все экскременты, как будто освободились от позорного груза. Поэтому их живот пуст и тверд, как барабан. Их запах — запах шелкопряда. Этот запах, кажется, идет из глубин земли, из того царства, где мускусные личинки прокладывают себе путь между корнями растений, где лезвия слюды отбрасывают серебристо-ледяной отсвет, оттуда, где нарождается кровь будущих хризантем, среди рассыпчатого торфа, серной жижи. Запах мертвецов — это запах возвращения в космос, запах высокой алхимии. Ибо нет ничего чище покойника, и он продолжает очищаться, пока не достигнет той последней чистоты — чистоты огромной костяной куклы с вечным немым смехом, с вечно расставленными ногами — той куклы, которая находится в каждом из нас.
Два часа я чистил кровать и отмывал девочку. В этом ребенке, блюющем зловонными чернилами, есть и вправду что-то от осьминожьей породы. Сейчас, кажется, она выплеснула весь свой яд и лежит, послушно вытянувшись на простынях. Ее вероломная улыбка. Ее ручки с маленькими ноготками. Неизвестно откуда взявшаяся муха беспрестанно садится на ее бедра. Эта девочка очень быстро перестала мне нравиться. Она не из тех мертвецов, с которыми тяжело расставаться, как больно бывает расставаться с другом. Готов поклясться, что у нее был дурной характер. Время от времени она испускает глубокое урчание, которое внушает мне серьезные опасения.
Этой ночью, пока я готовился упаковать девочку в пластиковый мешок, чтобы пойти и бросить ее в Сену близ Севра, как я обычно делаю в подобных случаях, она внезапно испустила полный отчаяния вздох. Долгий, болезненный звук «С» как в слове «Севр», со свистом струился между ее зубами, как будто она испытывала нестерпимую тоску оттого, что ее собираются бросить. Великая жалость сдавила мне сердце. Получалось, что я не сумел воздать по справедливости скромной и строптивой красоте этого ребенка. Я бросился на нее и стал покрывать поцелуями, прося у нее прощения, словно неверный любовник. Затем я принес из ванной комнаты щетку и принялся расчесывать ей волосы, ставшие тусклыми и ломкими, натирать ее тело ароматическими веществами. И уж не знаю, сколько раз я любил это дитя, пока от утреннего света не побелели окна за спущенными шторами.
Дорога в Севр — это путь всякой плоти,[4] и вздохи моей блюющей малютки тут не помогут. Увы!
День поминовения усопших.[5] На Монпарнасском кладбище было восхитительное серое утро. Огромная траурная толпа теснилась в аллеях среди хризантем, и у воздуха был горький, пьянящий вкус любви. Эрос и Танатос. Думаем ли мы хоть иногда о всех гениталиях, которые скрывает земля?
Быстро наступает вечер. И, хотя сегодня праздник поминовения усопших, я не выйду из дома.
Я предаюсь воспоминаниям. Мне только исполнилось восемь лет. Ноябрьским вечером, похожим на сегодняшний, меня оставили одного в моей комнате, наполненной полумраком. Я был встревожен, потому что по дому все время кто-то ходил, и я чувствовал, что все эти странные приходы и уходы, таинственные перешептывания, были связаны с болезнью моей матери. Но сильнее всего было ощущение, что меня забыли. Почему-то я не решался зажечь электричество и сидел в немом страхе в полной темноте. Мне было скучно. Чтобы развлечься и утешиться, я принялся расстегивать штанишки. Там я нашел ту теплую и приятную вещицу, которая была со мной всегда. Уж не знаю, как моей руке удалось найти нужные движения, но я очутился в омуте наслаждения, из которого ничто в мире не могло бы меня вырвать. Я был бесконечно изумлен, обнаружив такой источник удовольствия в своем собственном теле и поражен тем, как мои размеры изменялись не представимым доселе образом. Я ускорил движения, сладострастие мое всё возрастало, но, в тот самый момент, когда волна, родившаяся у меня внутри, готова была, казалось, затопить меня и поднять над самим собой, в коридоре раздались быстрые шаги, резко открылась дверь, хлынул яркий свет. Бледная, растерянная, на пороге комнаты стояла моя бабушка, но волнение помешало ей разглядеть, чем я занимался. «Бедный ребенок! Твоя мама умерла». Затем, схватив меня за руку, она потащила меня за собой. Я был в матроске, достаточно длинной, чтобы скрыть гульфик, который я не успел застегнуть.