Границы между сном и дремотой, между тьмой и светом спутались окончательно. Казалось, он и не спал, а уже целую вечность лежал вот так, с открытыми глазами, глядя в потолок, и думал, думал, думал…
А так хотелось выкинуть все из головы, забыться, просто уснуть. Хотя Рябов знал, что не думать ни о чем – желание пустое: его долгая жизнь была всегда наполнена жадной, до болезненности, работой мысли. Сейчас обычное желание уснуть выглядело столь же неосуществимым, как призрачная, до конца неосознанная юношеская мечта.
Рябов откинул легкое солдатское одеяло, прослужившее ему более четверти века, встал с невероятной тяжестью во всем теле, а главное, с вызванной бессонницей потерей ощущения времени и пространства.
Он не пошел в столовую, чтобы посмотреть, который час, но подошел к окну и прикрыл скрипучую раму. С детства любил спать с открытым окном, вскочив, мог тут же, ощущая каждую клетку налитого силой тела, сделать зарядку, окатиться холодной водой и вдохнуть пьянящий глоток свежего утреннего воздуха. Глоток этот, будто мост, связывал день грядущий с днем вчерашним, былыми заботами и думами, помогая сразу же включиться в новый рабочий ритм. И это так бодрило и так радовало.
На мгновение замер у письменного стола, приткнувшегося здесь же, в спальне, вопреки желанию жены, предлагавшей выделить ему отдельный кабинет в маленькой комнате за кухней, где было гораздо спокойней и где две зимы подряд сын держал дюжину кенарей, натащив веток и грубой сеткой заделав окно, чтобы птицы не бились о стекло.
Рябов воспротивился предложению жены.
– Стол должен стоять в спальне, – твердил он.– Ну, во-первых, потому что мой любимый папа Хемингуэй предпочитал писать в спальне. Я не писатель, конечно, и вроде ко мне хемингуэевские привычки не имеют прямого отношения, но, во-вторых, и это самое важное, я так редко бываю с тобой, – и тут жена согласно закивала головой, – что уединяться за кабинетным столом в те редкие дни, когда нахожусь дома, совеем уж глупо.
Галине было совершенно безразлично, что любил Хемингуэй, но довод второй подействовал неотразимо. Тем более что их отношения после многолетнего катастрофического охлаждения стали не то чтобы теплее, просто ровнее. И Рябову льстила победа в этом непринципиальном поединке с женой. Говоря честно, для более принципиальных семейных боев у него всегда не хватало времени. Почти всегда…
На столе, к которому он подошел, лежала освещенная зыбким утренним светом рукопись новой книги. Он любил не столько написанные им сами книги, сколько сладостный, порой до горечи, процесс их создания. Даже восторженные отзывы не очень-то щедрых на похвалу коллег мало его трогали. А уж гонорары – тем более. Писал он не ради приработка, не ради славы, а ради себя, ради самого себя в процессе написания. Он считал, что, сидя за чистым листом бумаги, имеет редкий случай поговорить наконец с умным, равным себе по знаниям и опыту собеседником. То есть с самим собой. А в суетных тренерских буднях найти такого терпеливого, заинтересованного собеседника удается не часто.
Рябов потрогал рукой стопку чистых листов отличной бумаги, в задумчивости покатал по листу закрытый толстый «Монблан» с золотым пером, но к столу не сел. Не то чтобы не хотелось писать – не хотелось начинать сам процесс мышления о чем-то определенном. Тем более о хоккее…
Какая-то неустойчивость сознания, всеобщая тревога вновь начали заполнять его. Нет, не страх. Это чувство было ему почти незнакомо. В минуты опасности оно сразу и непременно трансформировалось в ощущение, что сделано не все, сделано не так и что надо все тут же переделать, прибавив и труда и мыслей.
Рябов поскреб мягкой, полной ладонью волосатую грудь и, как был в трусах с белой окантовкой, вышел на крыльцо.
Солнце уже поднялось над кустами у пруда и теперь заливало розовым светом сад, порыжевший после долгого знойного лета. Полосатые шары «штрифеля» на яблонях казались особенно громоздкими и тяжелыми, готовыми разом сорваться вниз, туда, где в полегшей траве неясно виднелись опавшие плоды.
Он любил этот старый, удобный, как расхоженная обувь, дом. Не бог весть какое приобретение на старости лет. Да к тому же еще не доведенное до ума. Уж ему-то, человеку дотошному по своей натуре, непростительна бесхозяйственность.
Купил дом вопреки мнению жены – как странно, оглядываясь сегодня на прошлое, он видит, что раньше чаще поступал именно так. Ему очень хотелось, а может, скорее, мечталось просыпаться утром в недолгие перерывы между очередными, то короткими – в несколько дней, то затяжными – до двух месяцев разъездами с командой, просыпаться в тихом домике, окруженном садом. И когда появились первые свободные деньги, он, не долго выбирая, купил этот домик в Салтыковке. Ему понравилось, что до Москвы подать рукой и в то же время зелено и тихо. Тихо было тогда. Теперь все как-то уплотнилось и вздыбилось: и домов стало побольше, и людей… А от соседнего Никольского да и со стороны Балашихи шагнули новые городские многоквартирные дома.
Но здесь, за старым, требовавшим немедленного капитального ремонта забором, с подгнившими столбами и набитыми на них кое-как досками, по-прежнему царил покой. Особенно сегодня. Жена обещала приехать лишь к обеду -у нее свои дела с золовкой. Может быть, после обеда нагрянет и сын: послезавтра он улетает в Лондон со своей футбольной командой.