I
В углу сырость проступала расплывающимся пятном. Окно лило тусклый свет. У порога двери, с белыми от мороза шляпками гвоздей, натекла лужа грязи. Самовар шумел на столе.
Пётр Фёдорович, старший дворник, в синем пиджаке и сапогах с напуском, сидел на кровати и сосредоточенно поглаживал жиденькую бородку, обрамлявшую его розовое лицо.
Наташка стояла поодаль. Она тоскливо ждала ответа и судорожно вертела в пальцах кончик косынки.
– Значит, в подождании, – сказал Пётр Фёдорович, глянув в угол и поправив на затылке маслянистые волосы.
Как бы рассуждая сам с собою, он презрительно проговорил:
– Голь! Тоже – квартера! Угла не сможет снять, а квартера!.. Ах, братцы вы мои, и какое ж тут подождание! Ах, голь, голь!
Он слегка зевнул.
Наташка испуганно встрепенулась.
– Явите божеску милость! – выкрикнула она, приложив руку к груди. – С места не сойти, ежели к маслянке не заплатим… Маменька как выздоровеют…
Но туман заволок ей глаза, голос пресёкся, и она заплакала.
– Явите божеску милость! – повторила она сквозь слёзы упавшим голосом.
Пётр Фёдорович лениво взглянул на неё.
– Вам колько лет?
– Семнадцатый.
– Чем же вы занимаетесь при своей маменьке?
– Мы ничем не занимаемся, – сказала Наташка, – а прежде я в магазине была, да мадам прогнала, что я всё плакала… Мне маменьку жалко было…
Дворник стал опять поглаживать бородку. Самовар то потухал, то снова пыхтел, весело и бодро.
– А давно вы гуляете? – спросил вдруг Пётр Фёдорович.
Наташка потупила чёрные ресницы, и на её смуглом лице выступил румянец.
– Я – не гулящая…
– Ой ли?
– Провались я…
– Ни-ни? – произнёс Пётр Фёдорович, на этот раз с бо́льшим оживлением, и даже улыбнулся…
– Да что вы пристали, Пётр Фёдорович! – вскричала Наташка. – Это стыдно такое говорить… Право, что это… Я не надеялась…
– Нишкните! – сказал дворник. – Никто вас не обижает! Так колько вам лет? – спросил он строго.
– Шестнадцать, семнадцатый…
– Гм. А маменька чем же больны?
– Ноги… Всё ноги болят, – отвечала Наташка. – Так болят, что не приведи Бог! Это как скорчит, как схватит… «Моченьки моей, – кричат, – нету! Наташка, – кричат, – помираю!..» Бельё стирали, так простудились… И папенька тоже от простуды померли… Вот уже девятый год. Они меня грамоте учили, да ничего не вышло. А папенька были очень учёный. Маменька сказывают, они на сорока языках говорили и как, бывало, станут читать – словечка понять нельзя!.. Порошок знали от клопов, только маменька секлет забыли, а то б можно было много теперь денег заработать. И господа к ним хаживали, и всё водку вместе пили… А маменька всё, бывало, плачут.
Она замолчала. Пётр Фёдорович произнёс:
– Так-с…
Он медленно перевёл глаза с Наташки, которая вызывала в нём беспокойное чувство, на дверь, где висел железный крюк.
– Значит, как же насчёт подожданья? – спросил он вставая. – Хозяин приказывает, чтоб беспременно взыскать… Теперича выйдет, что я – потатчик разной там голи чердачной… Вы молодые, вы послужили бы, – прибавил он наставительно, – да маменьке и сделали б помочь… Что ж, на морозе несладко, чай, придётся!.. Чего ломаетесь?
– Явите божеску милость! – прошептала Наташка.
– Наладила одно!
– Я на гильзову фабрику поступлю. Сама отдам, своими деньгами! – с неожиданным приливом самоуверенности проговорила Наташка и бодро посмотрела на Петра Фёдоровича.
Но он махнул рукой.
– Теперь отдавайте. А об том мы неизвестны, когда вам там на фабрике… Да вы вот что…
Он взял её за плечо. Она вздрогнула и потупила глаза.
– Обождать можно… – начал он. – Отчего ж! На себя приму. Для меня это – деньги неважные. Может, у меня пятьсот рублей есть! Только вы… Да вы давно гуляете?
– Сказала я вам! – сердито отвечала Наташка и взглянула на него исподлобья, посторонившись.
Но он не выпустил её плеча из своих толстых пальцев.
– Вы… – он понизил голос. – Со мной погуляйте. Угощение будет.
Наташка чуть не крикнула: «Слюнявый», но удержалась.
– Сказала я вам, что я – не какая-нибудь, – заговорила она серьёзным, строгим тоном. – Ежели б я гуляла, – продолжала она, сбрасывая с себя руку Петра Фёдоровича, – мы бы не так жили… Мы бы квартеру в двадцать пять рублей взяли. Ко мне сколько приставали. Вон, прошедшим годом сын домового хозяина в Пассаже приставал. Обещал сто рублей. Только говорит: «Поедем со мной, ежели ты честная». А я ему: «Ах, ты дурак, дурак!» А потом сваха приходила. «Не понимаешь, – говорит, – ты своего счастья». Но я тоже её обругала.
Пётр Фёдорович насмешливо произнёс:
– Горды уж очень: нам, значит, и думать нельзя! Куда нам! Ну, однако…
Он замолчал… Губы его были сжаты… Наташка беспокойно посмотрела на него и собралась уходить.
– Так нам выбираться? – спросила она глухо.
– Стойте, – произнёс Пётр Фёдорович, решительно загораживая ей дорогу, – потолкуемте… Чайку не выкушаете ли чашечку? Человек я жалостливый. Может, и… подожданье…
– Покорно благодарствуйте за чай! – сурово, с бледным лицом, отвечала Наташка и как мышка шмыгнула вон из подвала, крикнув за дверью злым голосом, в котором дрожали слёзы. – Бессовестные! Ах, вы бессовестные! Как же! Съехали! Дожидайтесь!
Пётр Фёдорович, напряжённо улыбаясь, поправил волосы обеими руками и, подойдя к самовару, сказал себе в утешение: