В трамвае жара была еще гуще, удушливей. «Ты везучий человек, Гаврилеску», — поздравил он себя, поспешно устремляясь в другой конец вагона, к месту у открытого окна. Расположившись, он вытащил носовой платок и обстоятельно отер лоб и щеки. Затем заложил платок между шеей и воротом рубашки и принялся обмахиваться соломенной шляпой. Сидящий напротив старый господин с жестяной коробкой на коленях все это время сосредоточенно наблюдал за ним, как бы силясь вспомнить, где он мог его видеть, и наконец сказал:
— Нет, какова жара! Право, такой с девятьсот пятого не было!
Гаврилеску с некоторой укоризной покачал головой, не переставая обмахиваться.
— Жарко, я с вами согласен, — ответил он. — Но если человек культурный, для него это мелочи жизни. Полковник Лоуренс, например. Вы слышали о полковнике Лоуренсе?
— Не приходилось.
— Жаль. Впрочем, я и сам о нем услышал не так давно. Если бы он изволил сесть в этот трамвай, я бы уж его порасспросил. Люблю вступать в разговор с культурными людьми. Эти юноши, сударь мой, были, безусловно, студенты. И какие блестящие способности! Мы вместе ждали на остановке, и я присутствовал при их беседе. Они говорили именно о полковнике Лоуренсе и о его похождениях в Аравии! А память, Бог ты мой! Сыпали наизусть целыми страницами из его записок! Там была одна фраза, которая запала мне в душу, очень красивая фраза, про жару в этой самой Аравии, как она налетела на полковника и хватила его по темени наподобие сабли. Жаль, что я не запомнил слово в слово. Эта кошмарная аравийская жара хватила его по темени. Саблей по темени — ну прямо-таки сразила наповал….
Тут Гаврилеску заметил, что кондуктор, улыбаясь, протягивает ему билет. Он посадил шляпу на голову и стал рыться в карманах.
— Прошу прощенья, — пробормотал он. — Вечно этот бумажник куда-то запропастится.
— Ничего страшного, — с неожиданным благодушием возразил кондуктор. — Время есть. Цыганок еще не проехали…
И подмигнул, обернувшись к старому господину. Тот побагровел, так и вцепившись пальцами в свою жестянку. Гаврилеску выудил между тем банкноту, и кондуктор, ухмыляясь, начал отсчитывать ему сдачу.
— Позор, — прошипел старый господин. — Как только дозволяют…
— Да, разговоров много, — сказал Гаврилеску, снова используя шляпу как веер. — И правда, дом, кажется, недурен, а какой сад!.. Какой сад! — повторил он, восхищенно качая головой. — Смотрите, уже показался, — добавил он, пригибаясь к открытому окну.
Несколько пассажиров как бы ненароком тоже приблизили лица к окнам.
— Позор! — повторил старый господин, сурово глядя прямо перед собой. — Как только не воспретят!
— Ореховый сад, причем старый, — продолжал Гаврилеску, — оттого такая тень. Я слышал, что орех растет лет тридцать-сорок, прежде чем начнет давать тень. Верно ли?
Старик сделал вид, что не слышит. Тогда Гаврилеску повернулся к одному из соседей, который глубокомысленно смотрел в окно.
— Ореховый сад, и лет ему полсотни самое малое, — доложил он. — Оттого и тень. По такому пеклу, как сейчас, это одно удовольствие. Счастливцы они там…
— Счастливицы, — поправил его сосед, потупясь. — Цыганки.
— Вот именно, — подхватил Гаврилеску. — Я езжу этим номером три раза в неделю. И, даю вам слово чести, не было случая, чтобы обошлось без разговора о них, об этих самых цыганках. Но кто-нибудь знаком с ними лично? Я всегда спрашиваю себя: откуда они тут взялись?
— Они тут испокон веков, — сказал сосед.
— Уж двадцать-то лет точно, — вмешался чей-то голос. — Когда я только-только переехал в Бухарест, оно уже здесь стояло, заведение. Правда, сад в те времена был куда больше. Еще не построили лицея…
— Как я уже имел честь вам сообщить, — снова вступил Гаврилеску, — я езжу этим номером регулярно три раза в неделю. Я, с позволения сказать, учитель музыки. Я говорю «с позволения сказать», — пояснил он, натянуто улыбаясь, — потому что я не создан для этого. У меня артистическая натура…
— Так я вас знаю, — вдруг оживился старый господин. — Вы — господин Гаврилеску, учитель музыки, вы мою маленькую внучку учили на рояле, лет, наверное, пять-шесть назад. То-то я все думаю — какая личность знакомая…
— Вы совершенно правы, — подтвердил Гаврилеску. — Я даю именно уроки музыки, приходится разъезжать на трамвае. Весной, когда еще не начало припекать и ветерок, это одно удовольствие. Сядешь вот таким манером у окошка, едешь, а по сторонам сплошь сады в цвету. Как я уже имел честь вам сообщить, по этой линии я езжу три раза в неделю. И всегда слышу разговоры о цыганках. Я не раз задавал себе вопрос: «Гаврилеску, — говорил я себе, — цыганки так цыганки, ради Бога, но откуда у них столько денег? Такой дом, хоромы, можно сказать, такой сад со старыми деревьями, это же миллионное дело».
— Позор! — снова выпалил старый господин, отворачиваясь с брезгливым выражением.
— И потом я задавал себе еще другой вопрос, — вел Гаврилеску дальше свою мысль. — Судя по тому, сколько зарабатывает ваш покорный слуга, по сто лей за урок, мне понадобилось бы дать десять тысяч уроков, чтобы сколотить миллион. Но, видите ли, дела обстоят не так просто. Предположим, что я наберу двадцать часов в неделю, все равно мне потребуется пятьсот недель, то есть почти десять лет, и, кроме того, двадцать учениц со своим инструментом. А проблема летних каникул, когда у меня остается от силы две-три ученицы? А каникулы на Рождество и на Пасху? Все эти потерянные часы надо вычесть и из миллиона. Так что пятьсот недель по двадцать часов и двадцать учениц со своим инструментом — это мизер, нужно гораздо, гораздо больше.