Трудно представить себе край более безотрадный и унылый, чем тот, который простирается между сьеррой[1] Сан-Сабо и Рио Пуэрко.
Отверженная страна, где белеет и постепенно превращается в прах множество невесть чьих скелетов; огромная пустыня, усеянная сероватыми скалами, в расселинах которых с незапамятных времен ютятся змеи и хищные звери; саванны, дающие жизнь только черным терновникам, да еще разве чахлым зарослям мескита[2], пробивающимся там и сям сквозь сыпучие пески.
Белые и даже индейцы редко, только в случае крайней нужды, решаются путешествовать в этом жутком безлюдье. С риском удлинить свое путешествие они предпочитают сделать крюк, следуя по окраинам саванны, где путник всегда может рассчитывать на тень и воду – эти услады тропических стран и самые драгоценные блага во время долгих скитаний по прериям Запада.
В 1843 году, около трех с половиной часов пополудни в одну из суббот второй половины июня месяца, который индейцы племени навахоес называют на своем звучном языке «месяцем земляники», из чащи дубов, красного дерева и сумаха[3], растущих в предгорьях Сан-Сабо, вынырнул всадник.
Оставив позади себя последние уступы горного хребта СанСабо, с которого он, по-видимому, только что спустился, путник, вместо того чтобы следовать по проторенной дороге вдоль края саванны, понесся галопом по степи с явным намерением пересечь ее по прямой.
Такого рода решимость являлась бесспорным признаком либо безумия всадника, либо отваги, необычной даже для самого смелого человека; а может быть, существовали важные обстоятельства, принудившие путника пренебречь всякой осторожностью, дабы достигнуть как можно скорей цели своего путешествия.
Впрочем, каковы бы ни были соображения, руководившие им, несомненным было одно: путник мчался во весь опор, все более углубляясь в пустыню, нимало, по-видимому, не заботясь о своей безопасности и не обращая внимания на пейзаж, который становился все более безотрадным и мрачным. Так как этот незнакомец призван сыграть значительную роль в нашем дальнейшем рассказе, мы попытаемся несколькими словами набросать его портрет.
Это был чистокровный мексиканец, двадцати пята или тридцати лет, среднего роста, весь облик которого, не лишенный известного изящества, говорил о недюжинной силе. Его осанка отличалась благородством, а правильные черты лица с приятным золотистым отливом кожи дышали мужеством, прямотой и добротой. В его черных широко открытых глазах светился проницательный ум; красивый рот, с четко обрисованными линиями тонких губ, наполовину скрадывался черными густыми усами, из-под которых сверкали ослепительно белые зубы; подбородок, пожалуй, слишком резко очерченный, свидетельствовал о необычайной твердости характера. Одним словом, он обладал интересной и располагающей к себе внешностью. Одежда всадника представляла обычный мексиканский наряд, со всем присущим последнему живописным разнообразием деталей и богатством отделки. Из-под небрежно надвинутой на правое ухо широкой вигоневой шляпы, окаймленной двойным галуном – серебряным и золотым, – выбивались густые пряди вьющихся и ниспадавших в беспорядке до самых плеч черных волос; поверх вышитой батистовой рубашки была надета зеленая бархатная куртка, богато расшитая золотым позументом. Шея незнакомца была повязана индейским платком, концы которого схватывались перстнем с крупным алмазом. Длинные штаны из такого же зеленого бархата, также разукрашенные позументом и галунами, опоясывались красным шелковым шарфом с золотой бахромой. По бокам, вдоль каждой штанины, от пояса до колен были сделаны прорезы, застегнутые двумя рядами золотых пуговиц со вделанными в них жемчужинами. Ботфорты незнакомца, расшитые красивыми узорами из красного шелка, были схвачены под коленями шелковыми подвязками, затканными золотом; из-под правого голенища выглядывала дивной работы рукоятка длинного кинжала.
Расцвеченный яркими красками индейский серале[4] был свернут и аккуратно уложен на крупе коня, великолепного животного с тонко выточенными ногами, с маленькой головой и с блестящими глазами. Это был кровный мустанг прерий, для которого наездник не пожалел изысканной сбруи, столь излюбленной каждым мексиканцем.
Вооружение всадника не ограничивалось вложенным в ботфорт кинжалом. Поперек седла покачивался длинноствольный американский карабин; за поясом торчали два шестизарядных револьвера, а на левом боку в стальное кольцо был продет мачете – мексиканский тесак без ножен; да к седлу было приторочено свернутое лассо из плетеной кожи. Вооруженный таким образом незнакомец – если только его воинственная внешность не была обманчива – мог, в случае необходимости, помериться силами, и не без успеха, одновременно с несколькими противниками. А к возможности такого рода встреч не следует относиться скептически в краях, где на каждом шагу рискуешь наткнуться на врага, – человека или зверя, – а иногда одновременно и на того и на другого.
Не меняя аллюра коня, всадник беспечно покуривал пахитоску из маисовых листьев, провожая рассеянным, равнодушным взглядом стайки фазанов и куропаток, взлетавших при его приближении, или стада ланей, а то и целые семьи лисиц, вспугнутых шумом копыт его мустанга.