То было одно видение, одно ощущение сквозь сон — словно тронуло струну и тотчас сгинуло во тьме, как выводимые дрожащей рукой бесконечные оправдывания. И безнадежные.
Она поглядела в окно. Почти свободная, лишь немного отягощенная человеком природа и те же отношения между землей и небом. Она завязала волосы высоко на затылке, подвела черным глаза, чуть размазав пальцем грань между краской и кожей, густо накрасила губы. Срезала верх у пластмассовой бутылки, поставила на донце огарок свечи, зажгла и украдкой вышла из дому.
Мгла уже там и сям сгущалась во мрак, воздух был студеный и морозно обжигал горло. Затянем трижды стожалостную, и да хранит нас Господь, говаривал ее дед. Меня зовут Синтия, твердила она зеркалу и псу, который c сопеньем ворошил тряпье в углу кухни, устраиваясь на ночлег, меня зовут Синтия, повторяла она и тому, кто крался за ней по пятам, когда она уходила со свечой по дороге.
— Тебя зовут Синтия? — спросил трижды стожалостный голос с гранитно тяжелого неба. — Ты куда идешь?
— Свечу несу, не видишь, что ли, — солгала она. Потому что видимость это одно, а правда — другое.
Голый холм холодно дышал за стеной ольшаника. Безгласно умирали, стоя, серые пучки осота, черные ошметья полыни. Желтая трава. Желтая трава. Споем трижды стожалостную, дед. Туман, как холодная простокваша, сгущался во мрак и зиму, с зеленого поля озирались косули. Казалось, еще только где-то будет большой дом с желтым светом в мутных бумажных абажурах, будут люди, которые с потными лицами хлебают щи и обгладывают сизые, подернутые черным мясом ребра скотины. Ты еще только будешь маленькой, людям по пояс, нет, собаке по холку, будешь ныть, держась за край стола, стараясь выжить в этом жарком и жирном чаду и спастись от громадных кошек, которые будут терпеливо молоть своими хищными мельничками, переминаясь на полу и запуская в него когти в ожидании поживы. Ты будешь жить быстро, чтобы щелястые балки не успели прорасти сквозь твою грудную клетку и жирная вонь не впиталась в мочки ушей, и тебе удастся бежать. Будет ночь, и отпечатки созвездий будут тихо светиться над окоемом, как останки древнего существа, когда ты, босая, вынесешь на порог миску супа, чтобы остудить.
Как ты взглянула в ту ночь и куда? Почему замерла на месте, всматриваясь в непроглядность? Что ты почувствовала в те мгновенья, что узнала?.. Почему остановилась? Почему умолкла? Все безжалостней пишется эта трепетная весть, окоченевшие пальцы выбивают ее на шкуре действительности, а почему бы и нет — тогда этот дом еще нигде не был написан, так почему бы сейчас ему не быть, хотя бы в этаком виде?
Туман где-то среди пустоты сгущается во мрак, холод и в дом.
Когда она проходила мимо соседей, собаки молчали, казалось, будто во всеохватном покое развешаны серо-черные мглистые полотна, и под ними она, не кланяясь, прошагала со своей свечкой, которую трепал ледяной ветер. Она держала над огнем прозрачную ладонь. Позванивали сережки и браслеты на голых запястьях, тонко голубели жилки. У придорожных камней были такие же жилки, как у нее, лишь ток крови не столь заметен. Когда пощекочешь их летом теплыми ласковыми ладошками, камни смеются внутрь себя, даже бока не вздрогнут, только изредка на лбу проступит капелька росы от напряжения внутренней жизни. Споем трижды стожалостную? Идет! Меня зовут Синтия, его зовут Вилнис. Или Марек. Или Эдмунд. А может, так: меня зовут Янис, а ее Дина? Только не говорите ей, она-то думает, что ее зовут Синтия. Она хихикнула, отмахнувшись на прощанье подошвами сапог от желтоватых сосед-ских взглядов из-под края занавесок. Хи-хи, Синтия, думают они, Синтия снова бродит по дороге и ждет Вилниса. Нет, нет, скажет кто-нибудь другой, может, Алма так скажет — у Синтии свеча в руке, она идет… куда же она направляется? Куда она идет, Синтия со свечой?
Ай-я-а, Алма, Синтия идет в овраг к барону, тут уж вам не поспорить. Мокрые темные поля кругом, их рассекает белая река дороги, и по ней уходит Синтия со свечой, и пусть никто не смеет говорить, что она снова бродит по свету, поджидая Вилниса. Пусть никто больше не говорит дурного о Синтии, в темноте хорошо видна свеча в ее руке, огонек, который далеко светит, и с этим не поспоришь. В сырой мгле чернеет метелка конского щавеля. Желтая трава. Кажется, будто ты кружишь сама вокруг себя. Истлевший мешок из-под картошки повис на кустах вдоль канавы. Полная тишина и полный покой. Только ветряная мельничка, почернелая и покосившаяся, бьется на ветру за холмом. Гуденье телефонных столбов нарастает и пропадает вместе с шагами, которые ты отсчитываешь в пустоте. Шаги вырывают из тумана голые кусты шиповника, и туман многократно увеличивает их. Промеж колючек и красноватой путаницы ветвей вспыхивают, пламенеют плоды. Вспыхивает, пламенеет красно-бурое, исчерна-бурое, серовато-бурое, зеленое — цвета мха и кружевное салатовое, золотисто-оранжевое и серебристое кое-где в пазухах листьев. Белая ольха с инкру-стациями тумана. Куда же в такую пламенеющую ноябрьскую ночь идет Синтия со свечой в руке? В овраг к барону? Зачем? Чего ей там искать? Уж не бродит ли она, ожидая возвращения Вилниса? Нет, нет, вы не смеете утверждать такое, вы, все наимудрейшие в Курземе. Дед, даешь трижды стожалостную! Громче, еще громче! Музыка бешено гремит, телефонные столбы увлекают за собой все быстрее, Синтия бежит, высоко поднимая длинные ноги в резиновых сапогах, то и дело носками пристукивая в такт. Потом вдруг остановится, обернется вкруг и отвесит поклон. У Синтии не все дома, так говорят они, все мудрейшие здесь, в Курземе. Она, эта бедняжка Синтия, любит, бережет и обихаживает своих деток, мужа, дом и животных в доме, землю, растения и скотину, а по ночам порой бродит по дороге, будь ясная ночь или сплошной туман, когда и луны-то не разглядеть. Она ждет Вилниса. Не-ет, лукаво усмехнется Синтия, прежде чем бросить им в лицо слова: в овраг я иду, к барону! А зачем ты туда идешь? Приспичило свечку поставить на давно забытую могилу? Или все же тянет хоть уголком глаза поглядеть на большое шоссе? Как там с шуршаньем носятся туда-сюда сверкающие машины?.. Ну, говори, признавайся! Разве нет у тебя такой страстишки — на перекрестке больших дорог поболтать с шоферами-дальнобойщиками так, что и про время забудешь, и часы оборачиваются днями? Разве тебе не доставалось от мужа за это? Не забыла, как мы однажды летним утром приняли тебя за косулю и едва не затравили собаками, когда ты, бедняжка, донельзя вымокнув в росе, брела через ржаное поле с одурелыми глазами… Заткнитесь! Умолкните. Трам-парам, трам-парам, громче, старый, даешь трижды стожалостную сегодня в этой могильной тишине!