Бабарихой прозвала ее Лерка. Как-то легко так вышло — ба-ба-Ри-та-Ба-ба-ри-ха. Сама Лерка от горшка два вершка, зато стихами шпарила, только так. По вечерам вытягивалась в струнку и начинала с самой первой строчки:
Три девицы под окном,
Пряли поздно вечерком.
А когда доходила до главного злодеяния, то звонкий голосок ее взмывал к потолку хрущевки, задевал люстру, покачивал пыльный хрусталь.
А ткачиха с поварихой,
С сватьей бабой Бабарихой,
Извести ее хотят,
Делала трагическую паузу и начинала хохотать.
— Это про тебя! Про тебя!
В ответ Бабариха ворчала недовольно, мол, дурь это все, но в груди у нее становилось тепло-тепло, и дрожало что-то, и даже хотелось плакать.
Леру к ней привезли на лето. Тамарка передала, как эстафетную палочку.
— Мне в командировку. — И отвела глаза. — Я денег оставлю.
Бабариха сразу поняла, какая там командировка. Видать, про ребенка хахалю не сказала, вот и прячет. Но деньги взяла, и Лерку тоже.
Жили они хорошо, внучка оказалась бойкой. Как побежит, только пятки сверкают. Друзей нашла тут же, охламонов всяких, носилась с ними с утра до вечера, домой забегала, жадно пила из чайника, и обратно.
— Мы шалаш строим! — кричала в дверях.
Или.
— Кошка котят родила!
Или.
— Мяч продырявился, надо клеить!
Бабариха ее не слушала. Терла клеенку на кухонном колченогом столе, до скрипа терла, чтобы ни пылинки, ни жиринки не осталось. Но то и дело поглядывала во двор, где там попрыгунья ее, где стрекоза? А вечером, когда спадала жара, а в кустах поднимался стрекот цикад, они садились рядом и ели черешню, пока Лера не засыпала, привалившись к бабкиному боку. Бабариха ждала этого целый день, замирала, слушала, как дышит рядом живое и теплое, и сама становилась такой — живой и теплой.
Тамарка вернулась в конце августа. Загоревшая, худая, с тревожным блеском в глазах. Наскоро обняла дочку, оглядела дом:
— Ну и чистота у тебя, мать, нежилая какая-то… Как в морге. — Повернулась к Лере. — Собирайся давай, машина ждет.
Лерка пискнула, схватила Бабариху за руку, замотала головой — тонкие косички с цветными резинками на концах тут же растрепались.
— Не хочу…
— Собирайся, кому говорят!
Лера спрятала лицо в складках бабкиного халата, даже въевшийся запах прогорклого масла не отпугнул. Так и стояла, подрагивая, пока Тамарка швыряла ее вещички в сумку, все эти платьица, футболки линялые, даже пижаму с пятнами от черешни — не успели застирать. Бабариха молчала. Весь август она ждала, что их хорошая жизнь закончится. Вспоминала, как росла Тамарка — колючая, как репей, жгучая, как крапива под забором. Смотрела на внучку, никак понять не могла, откуда тепла в ней столько, где хранится оно в костлявом Леркином теле? И вздрагивала от шагов на лестнице, кидалась к окну, когда во двор заезжала машина. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так в понедельник. Лето закончилось, Лерке в школу пора.
— Пущай едет, — уговаривала себя Бабариха. — Я тут ничего, обвыкну.
А когда Тамарка и правда приехала, то Бабариха обмерла вся. Ни слова не сказала. Лера все цеплялась за халат, волосы липли к мокрым щекам. Тамарка тянула ее к двери, что-то приговаривала сквозь зубы.
У Бабарихи в ушах стоял такой гул, будто стиралка старая простынь отжимает, но крик, разорвавший пыльную тишину крохотной прихожей, она услышала.
— Бабариха! — закричала Лера, рванула по коридору, обхватила тонкими ручками.
Тамарка вытолкала дочь за порог, подняла сумку.
— Как доберемся — позвоню.
Может, и правда позвонила. Бабариха так и не вспомнила. Заперла дверь, доковыляла к дивану, рухнула и провалилась в темноту. А проснулась уже сломанной. Важная деталь надломилась в ней, ни исправить, ни заменить. Может, потому и потянуло ее к мусору, богу-богово, кесарю-кесарево, а ей, как заведено, — Бабарихово.
…К бакам она шла после обеда. Брала авоську, брала костыль — вместе с чем-то важным в ней и ноги поломались, отказывались ходить, и ковыляла на соседнюю улицу, к новостройкам.
— Барчуки, — ругалась себе под нос Бабариха. — Вон какая простыня хорошая, а они в мусор! Это я зашью, тут застираю! Лерка приедет, постелю.
Чашка без ручки, сама синенькая, а цыпленок на боку желтенький? Так Лерка цыплят любит, чего не взять? Или подушка, чем не хороша? Сигаретой прожженная? Заплатку можно поставить! Лерка держать будет, а она, Бабариха, шить. Так авоськи и набирались. Растрепанные книги, чтобы Лерка читала, медведь без лапы, чтобы жалела, вазочка для сирени, вечно ведь оборвет полкуста, а ставить некуда.
Авоськи Бабариха тащила дворами. Все боялась, что спросит кто-нибудь, мол, куда это ваша Лера подевалась? А она возьмет и расплачется. Или упадет замертво. Изъян оголится, сломанная деталь выскочит из груди, расколется об асфальт. Лучше уж никого не видеть, молчать себе, перебирать все эти книжки-подушки, представлять, как обрадуется им Лера.
Когда зачастили холодные дожди, Бабариха переобулась в найденные калоши, натянула поверх халата потертый тулуп — большой ей, с чужого плеча, зато почти целый, один только клок вырван из рукава, но привычкам своим не изменила. Шла на помойку дворами, вопросов ей никто не задавал, но охламоны местные совсем измучили. Швыряли камнями, вопили в след: