— Больше никто не хочет выступить?
Никто… Тогда будем голосовать. Есть одно предложение — объявить кандидату партии Баклану выговор. Кто за это, поднимите руки.
Председатель партийного собрания Гаврильчик, парень лет двадцати двух, в черном суконном пиджаке и вышитой рубашке, обвел карими глазами пятерых человек, сидевших в комнате.
— Все. Опустите руки. Единогласно.
Объявляем выговор.
Минуту стояла напряженная тишина.
Кто-то тяжело повернулся, резко заскрипел стул.
Гаврильчик взял со стола листок, на котором был записан порядок дня, и объявил второй вопрос.
Баклан, широкоплечий, крепко сколоченный человек, в военной гимнастерке, на когорой поблескивали два ордена, медленно поднялся и направился к дверям.
— Ты куда, председатель? — спросил его Зубец, парторг.
— Покурить, — не глядя на парторга, бросил неохотно Баклан.
Он старался сохранить вид спокойного и уверенного человека, знающего себе цену и не обращающего внимания на то, что о нем говорят. Его военные хромовые сапоги постукивали твердо и громко. Все, кто сидел на собрании, повернулись на этот стук и следили за Бакланом, пока тот, резко хлопнув дверьми, не очутился в темном коридоре.
Здесь Баклан остановился, прикурил папиросу. Затянувшись всего несколько раз, он бросил папиросу на пол и со злостью растер ее носком сапога. Было досадно, что он хоть и старался на собрании казаться спокойным, все-таки волновался, переживал, как мальчишка. Неприятно было думать, что другие заметили это, и он мысленно выругал себя.
Из комнаты доносился спокойный хрипловатый, как будто простуженный голос Зубца.
Баклан безучастно прислушался — Зубец говорил о зимней заготовке леса для шахт Донбасса.
Вспомнились последние слова Гаврильчнка, которыми тот заключил обсуждение отчета Баклана: "Объявить выговор".
"Объявить выговор…" — Баклан с иронией хмыкнул: такими странными и нелепыми показались ему эти слова в применении к нему.
"Выговор — мне?"
Он помедлил немного, задумавшись, потом решительно вышел во двор.
Желтый свет из окна падал, на смятую мокрую траву, которая темновато, масляно лоснилась. Проходя через двор, Баклан бросил мимолетный взгляд в окно и увидел в нем рослую, с узкими покатыми плечами фигуру Зубца.
Конечно, этим выговором он обязан главным образом Зубцу. Тот давно уже настаивал на самоотчете Баклана и теперь, выступая первым на собрании, бросал ему колючие слова: "оторвался от жизни", «зазнался», "успокоился"…
У Баклана уже давно нелады с Зубцом, который всегда привязывался к нему с чемнибудь, не хотел признавать заслуг Баклана и докучал ему частыми разговорами о делах колхоза. Ему, Зубцу, все одно — заслуженный ты человек или нет… И откуда у него такое пренебрежение к заслугам?
Если б у самого Зубца их было много, так ведь нет. Он, правда, тоже воевал гдето на фронте, но как он там воевал, никто не знает, сам же он почему-то не любит рассказывать об этом. Впрочем, по правде говоря, не так трудно догадаться, почему он не любит, — просто, видно, не о чем рассказывать. Баклан-то уверен, что вояка из него был не ахти какой. Зато он теперь старается показать свою смелость, даже его, Василия, пробует учить…
Баклан довольно далеко ушел от канцелярии и подумал, что пора бы вернуться на собрание — там его ждут.
Но возвращаться не хотелось, и он медленно побрел домой.
Дома его дожидалась мать, старая молчаливая женщина с внимательными черными глазами и светлыми, едва заметными бровями; она вязала сыну из белой шерсти носки. Мать сразу заметила, что сын чемто обеспокоен.
— Что с тобой, Вась?
Василь, не взглянув на нее, неохотно буркнул что-то в ответ.
Он подошел к столу и, рассеянно поглядывая на свои фотокарточки, что в несколько рядов висели на стене, с горечью думал:
"Короткая у людей память. Давно ли я снял с этого широкого офицерского пояса трофейный «вальтер», давно ли, кувыркаясь, катились под откос взорванные мной вагоны последнего немецкого эшелона, а меня уже попрекают за то, что я ношусь со старыми партизанскими заслугами.
Нет, не умеют как следует уважать заслуженного человека!"
Он почувствовал себя обиженным и одиноким и от души пожалел, что рядом нет товарищей тех незабываемых дней.
Взгляд Василия невольно остановился на фотокарточке, на которой он был снят вдво6 м с командиром отряда. Ковалевич сидит, прислонившись широкой спиной к громадному камню, а он, Баклан, на корточках, показывая что-то на карте, докладывает о результатах операции на «железке».
Баклан вспомнил, что не виделся с Ковалевичем вот уже два года — о тех пор, как партизаны разошлись по колхозам, заводам, учреждениям. Облик командира Ивана Саввича возник перед ним так ясно, словно они вчера только расстались. Баклану захотелось поделиться с Ковалевичем своими мыслями, рассказать ему об обиде.
Кто же, как не старый его командир, сумеет понять и оценить все по справедливости?
Василь достал из полевой сумки, висевшей на стене, как память о былых днях, тетрадь, сел за стол напротив матери и начал быстро писать ломаным, неровным почерком: "Письмо от известного тебе подрывника Баклана…"
Карандаш в твердой его руке нс писал, а выжимал на бумаге угловатые, отрывистые буквы. Грифель карандаша несколько раз крошился. Василь писал о тех славных днях, когда они вместе с Ковалевичем били гитлеровцев, жаловался, что некоторые слишком скоро забыли людей, завоевавших себе тогда великую славу, что его, командира-подрывника, тут затирают… В этом месте грифель сломался. Баклан отточил карандаш и продолжал писать дальше.