И стонет, и воет, и плачет метель, свернувшись калачиком у самых дверей землянки. Якоб поправляет накинутый на плечи кожух, засовывает в печку еще пару хворостин.
— Вот взбесилась зима-то! Слышь?
Но слушать некому: он один в землянке, и сама землянка одинока в этом снежном потопе. Однако бадя Якоб не может допустить, чтобы сказанные им слова умерли безответно в тишине, и поэтому отвечает сам себе:
— Да, зима жуткая…
Вот уже две недели подкармливает он маленькую печку хворостом, две недели разговаривает сам с собой, две недели прислушивается, не забредет ли сюда какой-нибудь путник. Но слышит только вой метели и трескотню хвороста в печке.
Спустя много времени захрустела мышь за потолочной балкой.
«И что это она там, чертова кукла, нашла погрызть? Хотя мышь всегда отыщет себе еду…» Эти существа, умеющие только жульничать, всегда были ему противны, и поэтому Якоб бросает сучок в чуть прогнувшийся потолок землянки.
— Хать туды тебя!..
Но когда мышь замолкла, ему вдруг стало жаль, что он напугал ее. Теперь еще скучнее. Искрится жар в печке, сиротливо шипит, закипая, горшок, и беспрерывно воет на улице метель, как выгнанный из дому щенок. Изредка Якоб оставляет печку, чтоб посмотреть в маленькое, не больше ладони, окошечко на скирду оставшейся неочищенной кукурузы. «Хоть бы кто воровать пришел, поболтал бы с ним часок-другой, разузнал бы, что там нового в деревне…»
И снова усаживается на скамеечке возле печки. Жар начинает тускнеть. Якоб долго выбирает пучок веток и подкладывает их в печку. Хворост трещит, как стая воробьев; огонь, растревожив его мысли, гонит их далеко, за три холма и три долины, в большую, красивую деревню.
Там, в этой деревне, есть дом, который он выстроил, есть щенок, который, издали почуяв его, бежит ему навстречу, чтобы ткнуться мордочкой в полы его кожуха, и есть там дверь с отлично сработанной ручкой — нечего ему было делать в тот день, и он провозился с ней до самого вечера.
«А интересно, как там мои поживают?»
И поскольку в печке опять потускнел жар, он набивает ее снова хворостом, и как только она затрещала, где-то в гуще пламени он увидел своих. Жена Артина усадила детей ужинать. Ужинают на печке: когда его нет дома, они всегда ужинают на печке — там теплее, уютней. Младший, Петрикэ, берет себе кусочек, садится в сторонке и, горько задумавшись, собирает с колен крошки. Артина, улыбаясь, поглядывает на него — она-то знает, в чем дело. Потом подзадоривает его:
— Петрикэ, ты нынче будешь спать с нами на печке?
Петрикэ, не глядя на нее, отрицательно мотает головой. Артина притворяется обиженной — подумаешь, мужчины, им кровати подавай!
— Ну если так, можешь одеваться и идти к своему отцу…
Петрикэ поднимает свои живые глазенки и уже готов спрыгнуть с печки.
— А далеко это?
И когда она начинает рассказывать ему, сколько дорог нужно пройти, и когда откидывает занавеску, показывая расцветшие толстыми ледяными цветами окна, и когда умолкает, дав ему послушать, как ревет на улице метель, Петрикэ сдается; садится поближе к еде и говорит, что, видно, так уж суждено, поспит и эту ночь на печке. Потом Артина начинает прясть, а дочь Веруца берет свои книжки и начинает читать о том, что турки снова пошли войной — сколько этих войн они затевали, ну сущие дьяволы! А когда дочка кончит уроки, Артина станет им рассказывать, как заблудилась она однажды, когда была еще маленькой девочкой…
«А сочиняет она здорово… И у кого это научилась?»
Может, разомлевшая печка, а может, мысли о доме согрели его немного, и он уже не слышит ни воя метели, ни вкрадчивого хруста за балкой. Подкладывает еще хворосту, и думы, как неутомимый работник, выходят с его двора и начинают спускаться по той тропинке, по которой он часто хаживал. Обогнув три усадьбы, останавливаются возле домика Профиры. И он уже видит чисто прибранную комнату, видит уснувшего мальчика с бумажным голубем рядом. Профира самая молодая и красивая вдовица в деревне. В молодости дружила она с его женой Артиной и после замужества осталась ее подругой. Когда одна из них печет плэчинты[1], едят их все вместе и на гулянья ходят вместе.
Якоб набивает печку хворостом до отказа и видит Профиру, сидящую с вязальными спицами в руках. Стройная, круглолицая, два черных глаза — омуты, а не глаза. Вяжет что-то и тихо поет — она всегда поет, когда одна дома. А голос у нее красивый, низкий, глубоко волнующий мужскую кровь, и песен она знает великое множество, и как начнет, сразу вспомнишь молодость, засыпающую на заре Медведицу и дороги вспомнишь, хоженые и нехоженые дороги…
Поет она тихо, еле слышно, а сколько народу перемерзло возле ее калитки, сколько девушек потеряли там своих женихов, сколько бочек вина было выпито из-за тех черных глаз!..
«А все-таки она молодец, эта Профира… Пусть лучше мерзнут два дурака, чем будет страдать добрая половина деревни. Красота не отдается, красота завоевывается!»
Профира потушила свет.
Якоб снова подкладывает хворосту, и мысли сами идут дальше. По садам устало шагает напрямик низенький человек — его кум, бригадир Прикоки. Ни одна собака во всей окраине не лает на него, будто всех он вырастил у себя во дворе. Входит в свой дом, ужинает, потом садится на кровать, берет к себе на колени целый ворох бумаг и начинает считать. Считает он долго, пока не засыпает все село, и когда жена его Аника начинает ругаться, что он жжет по литру керосину за вечер, Прикоки спрашивает: