В. Ковский. Блистающий мир Александра Грина
Замечательный русский прозаик Александр Грин (Александр Степанович Гриневский, 1880–1932) – человек с трудной биографией и трудной творческой судьбой. Шестнадцати лет он покинул «глухую», «провинциальную» Вятку, распрощавшись с отцом, которого, судя по «Автобиографической повести», больше жалел, чем любил, и с мачехой, к которой был вполне равнодушен, чтобы искать счастья «в людях» и устраивать свою жизнь, как мечталось. Вятка запомнилась ему общей «атмосферой напряженной мнительности, ложного самолюбия и стыда»; семья – вечными попреками за непослушание и непокорство (он был выгнан из реального училища и чуть было не исключен из четырехклассного городского, на чем и закончилось его официальное образование); подростковые годы – вялыми попытками подработать то перепиской ролей для театральной труппы, то переплетным делом, а также сочинением стихов о безнадежности, беспросветности, одиночестве, изредка посылаемых в столичные журналы…
Понятно, почему расставание с нелюбимым городом детства и юности было окрашено в восприятии Грина исключительно в мажорные тона: «Пароход заворачивал на середину течения. Я долго видел на пристани, в толпе, растерянное седобородое лицо отца… Был я смятен и ликовал. Грезилось мне море, покрытое парусами…»
Действительность, однако, как будто бы задалась специальной целью ни в чем не оправдать гриновских грез. Его попытки стать профессиональным моряком были в Одессе высмеяны и категорически отвергнуты: «Дрожа от обиды, со слезами на глазах, я ушел прочь, посетил еще два или три парохода, везде получил отказ и выслушал наконец от одного серьезно отнесшегося ко мне помощника капитана, что у такого малосильного… надежды попасть матросом нет никакой». Несколько случайных рейсов на суденышках, где Грина нещадно эксплуатировали («насмешки» и «издевательства» команды, «водяные нарывы» на руках, тяжкая работа, вызывавшая отвращение, жульничество хозяев при расчете), тоже могли бы не оставить от морской романтики и следа. Единственный раз Грину удалось попасть в заграничное плавание – в Александрию, но и этот, казалось бы, осуществивший его мечту о дальних экзотических странах рейс (романтический отблеск Александрии мелькнет впоследствии в рассказе «Гостиница Вечерних Огней») обернулся для будущего писателя разве что увольнением за отказ от «бессмысленной» учебной шлюпочной гребли.
Юноша, первым прочитанным словом которого стало «МОРЕ», при ближайшем же своем знакомстве с ним был встречен стихией самым враждебным образом: «Я почти лишился дыхания, наглотался соленой воды и, после, пожалуй, получаса избиения о камни, был вклинен особенно сильным валом между стеной и массивом… Одежду мою унесло, смыло водой, руки и ноги кровоточили, ссадины ныли, голова болела от удара о камень».
В каком-то смысле эти реальные, еще не «закутанные в цветной туман» гриновского воображения, встречи с морем выглядят жестокой метафорой всей биографии Грина. В течение пяти лет после отъезда из Вятки он пытается вступить в самостоятельную жизнь как в штормовую волну: голодает и бродяжничает в Одессе; перебивается биржевой поденщиной и просит милостыню в Баку; отправляется в безумной надежде «найти самородок пуда в полтора» на уральские – золотые прииски, где за гроши трудится от зари до зари на шахте, а потом на сплаве леса; безуспешно пытается жить охотой в лесах под Котласом; за нищенское жалованье плавает на барже купца Булычева по Каме и Волге. И каждый раз его, избитого о камни, выбрасывает на берег, все в ту же глухую провинциальную Вятку – отлеживаться, залечивать раны, со смущением и стыдом прибегать к помощи отца, стремительно стареющего, растерянного и огорченного очередным возвращением блудного сына…
Затем наступила царская солдатчина, принятая, заметим, Грином добровольно («буду сыт и одет»!), с ее жестокой муштрой и систематическим карцером, толкнувшая Грина в итоге на связь с эсерами и бегство из армии. Не мудрено, что, ощущавший себя изгоем общества, Грин с головой погрузился в революционную деятельность. Сыграла, видимо, свою роль и не утоленная на морском поприще жажда романтических приключений. Со зрелой иронией описывал он этот период в «Автобиографической повести» следующим образом: «Я получил в Киеве явочный пароль: „Петр Иванович кланяется…“ Я отыскал Геккера в его даче на Ланжероне. Разбитый параличом старик сидел в глубоком кресле и смотрел на меня недоверчиво, хотя „Петр Иванович кланяется“. Он не дал мне литературы, сославшись на очевидное недоразумение со стороны Киевского комитета партии с.-р. Впоследствии мне рассказывали, что мое обращение с ним носило как бы характер детской игры – предложения восхищаться вместе таинственно романтической жизнью нелегального „Алексея длинновязого“ (кличка, которой окрестил меня „Валериан“ – Наум Быховский), а кроме того, я спокойно и уверенно болтал о разных киевских историях, называя некстати имена и давая опрометчивые характеристики».
Реальность и тут оказалась куда грубее и проще, чем «грезилось» Грину. Он не годился для террористической деятельности, путем которой эсеры в старых народовольческих традициях пытались решить проблему построения социально справедливого общества, хотя весь этот «бомбизм» и «теракты», увы, действительно были, как выяснилось, не более чем романтическими играми по сравнению с морем крови, пролитым в России несколько позже. Тема революционного насилия, убийства, в ее моральном аспекте, определяемом мыслью о драгоценности каждой человеческой жизни («мельчайшей пылинки всего живого», если воспользоваться словами раннего Маяковского), стала центральной темой таких рассказов Грина, как «Марат», «Маленький заговор», «Карнавал», а в «Карантине» приобрела отчетливо автобиографический характер.