Извечная женская суть
проста, как священная роща.
Вселенной не выдумать проще.
Но страшно в нее заглянуть.
И очи их, как зеркала,
где смутно твое отраженье.
Бросаешься в жизнь, как в сраженье,
промолвив: была не была…
Не жалуйся, если сполна
не сбылся…
Судьба — не случайна.
Ты сам не раскрыл своей тайны,
что в женщине миру дана.
Странно и загадочно устроено все в этом мире. Не так, конечно, странно и загадочно, как в том, где обитают сами боги. Но все-таки… Люди глядят на богов со своей стороны. Разобраться толком не могут, однако замечают в богах много, как им кажется, общего с собой. Обманываются, разумеется… Однако, устами младенца…
Боги же, если и глядят на людей, то сразу видят их со всех сторон. Со всех сторон и еще — изнутри разглядывают человека. От этого людям бывает беспричинно и необъяснимо страшно.
…А еще — боги нечто перенимают у смертных. Нет, не из заблуждений кое-что перенимают романтических и истинно сладостных. Из недостатков… Своих-то недостатков у богов, совершенных во всем, не имеется. Так, один, два… Да и не недостатки это вовсе, а, скажем, своеобразное распределение обязанностей. Каждый играет свою роль. Людские же недостатки боги перенимают, порой, и незаметно для себя. Вдыхают их вместе с земными фимиамами и воскурениями. Да и как не подцепить какой-нибудь заразы, если воспринимаешь смертного не только со всех сторон, но и изнутри.
У людей больше странного, чем у богов. Например, люди по сути дела отторгают от себя многое, что приносит им пользу. Торговлю, например. Особенно тех, кто непосредственно торгует. С лотков, в лавках и даже вечерами из дверей своего дома. И не потому, что торгаши обязательно обманщики и пословицы у них воровские. Неужто и любой другой афинянин в день пару раз не соврет. В большинстве случаев торговли сторонятся по каким-то другим причинам. Мол, оно, конечно, польза для общества есть. Но какая-то разрушительная. Афинянин нутром это почему-то ощущает. Иной даже подумает — торговля похожа чем-то на все, что связано со смертью. Или с погребением, когда столько всего надо, всяких разных предметов. А ведь хуже всего — возня с трупами. Конечно, куда денешься, надо, однако боязно, да и — не чисто. Недаром — и обмывай, и окуривай. И себя, и других, и сами дома…
Боги, глядя на людей, тоже научились друг с другом торговаться: ты мне это, а я тебе то. Но в собственно торговле им нет надобности.
Обмениваться подсмотренными на земле забавами, подарки разные получать — это пожалуйста. Может быть, оттого, что потребности богам ничего не стоят, боги и остаются богами. Сказано же: что можно Зевсу, нельзя волу. Волу, опять же — заклание. Земные заклания себе боги тоже приветствуют. А вот со всем, что связано с миром потусторонним, с местом, где скапливаются души, эти облики смертных, с потаенным царством Аида и у блаженных богов отношения темные, нерешенные, напряженные какие-то. Пусть и создали они это царство, где ничто не меняется, сами создали для Аида, чтобы породить равновесие с изменчивым миром живых. Но словно запруду сделали, не желая расставаться с бывшими своими подопечными. И сами теперь боятся, не понимают ее. Главное, не ясно, куда все-таки исчезают (а они исчезают) в конце концов тени смертных из царства смерти, сколько бы они там ни томились. В память что ли приходят сами по себе каким-то образом. И — теряются для богов, уносятся куда-то… Да и кто они теперь такие, что такое — не разберешь.
Все это неприятие переносится на самого владыку преисподней. И Аида, родственника своего, боги, особенно олимпийцы, не сговариваясь, внутренне отторгают от себя. Стараются не думать о нем. Он, правда, в свою очередь, не особо их жалует. Тем более равных по положению олимпийцев. Редко появляется в чертогах властительного брата Зевса. Иногда Персефона извлечет его из недр преисподней, заскучав в длинные месяцы своего зимнего заточения. Или Зевс провозгласит, как сейчас, всеобщий пир богов.
Конечно, боги, собравшиеся в чертогах, вели себя так, будто не Аид восседает с ними, а какой-нибудь красавец Адонис. Хотя по-настоящему независимо держались рядом с ним лишь Дионис и Гермес, которым, каждому по-своему, все нипочем. Да еще Аполлон, пожелавший в этом с ними сравняться.
В какой-то момент Аполлон даже погрузил себя и троих своих ближайших сотрапезников, включая Аида, в эфирное облако, и они исчезли для всех остальных. «Молодцы, сынки» — успел подумать Зевс, — «развлекают мрачного дядю». Аполлон же, чтобы, может быть, снять некоторую стесненность в общении с владыкой преисподней, вывернул из эфира простой глиняный кувшин, тряхнул его, так что внутри него нечто булькнуло «Ой!», и заговорщически подмигнул:
— Та самая, ежевичная. Приятель-пастушок с Иды изобрел…
Затем наполнил Аполлон золотые тонкой работы чаши, в знак согласия появившиеся в руках божественных собутыльников. Жидкость оказалась весьма чуждой этим чашам богов: мутная, в чернь зеленоватая и резко пахучая.
— Никому не говорил об этом, а тут скажу, — расщедрился Аполлон, прямо глядя в еще более темные, чем это пойло, в еще более непрозрачные глаза владыки теней.