1. «МОЯ ЖИЗНЬ ПРИНАДЛЕЖИТ ВАМ»
(Из выступления по радио 7 декабря 1951 г.)
Придя в себя после обморока, длившегося более трех дней, Эвита окончательно убедилась, что умирает. Жестокие колики в животе прекратились, тело снова обрело чистоту, осталось наедине с самим собой, в блаженном покое вне времени и места. Не переставала только причинять боль мысль о смерти. То, что она наступит, было не самое худшее. Самым худшим была сплошная белизна, пустота, одиночество инобытия — стремительно, как галопирующий конь, удалявшееся тело.
Хотя врачи без устали повторяли, что анемия проходит и через месяц или два она поправится, у нее едва хватило сил открыть глаза. Она не могла подняться с постели, как ни пыталась сосредоточить всю свою энергию в локтях и в пятках, и даже от небольшого напряжения при повороте на тот или другой бок, чтобы унять боль, она оставалась без сил.
Да, теперь она была похожа на ту Эвиту, которая приехала в 1935 году в Буэнос-Айрес без гроша за душой и выступала в захудалых театриках за чашку кофе с молоком. Тогда она была ничем, даже меньше, чем ничем: бесприютный воробышек, надкусанная карамелька, такая худышка, что смотреть больно. Потом ее постепенно сделали прекрасной страсть, память и смерть. Она сама свила себе кокон красоты и вышла из него королевой — кто бы мог в это поверить!
«Когда я с ней познакомилась, она была брюнеткой, — рассказывала приютившая ее актриса. — Глаза грустные, и смотрела она так, будто прощалась, — не разглядишь, какого они цвета. Нос крупный, толстоватый, и зубы слегка торчащие. Грудь хоть и плоская, но, в общем, фигурка недурная. Она была не из тех женщин, на которых мужчины на улице оглядываются, — симпатична, но не настолько, чтобы кого-то лишить сна. Теперь, когда подумаю о том, как высоко она взлетела, я спрашиваю себя: где научилась так свободно обращаться с властью эта жалкая, хрупкая девочка, как достигла она такой непринужденности и легкости в речи, откуда взяла силу трогать самое наболевшее в сердцах людей? Какой сон, навеянный мечтами, какой волшебный ягненок своим блеяньем разжег ей кровь, чтобы она в одночасье превратилось в то, чем стала, — в королеву?»
«Возможно, это было результатом болезни, — сказал гример, работавший с ней в двух ее последних фильмах. — До того, сколько ни клали ей на лицо краски, за лигу было видно, что она совсем заурядная особа, — никак нельзя было научить ее изящно садиться, правильно пользоваться столовым прибором, жевать с закрытым ртом. Но когда через год-два я снова ее увидел… Что вам сказать? Богиня! Лицо так похорошело, что словно бы излучало какую-то аристократическую ауру и изящество сказочной принцессы. Я разглядывал ее — что это за волшебный грим? Ничего подобного: все те же кроличьи резцы, мешавшие сомкнуть губы, выпуклые и вовсе не дразнящие глаза, в довершение мне показалось, что ее нос стал еще крупней. Волосы действительно стали другими: прямые, покрашенные в белокурый цвет, коса закручена простым пучком. Красота шла у нее изнутри, самопроизвольно».
Никто словно не замечал, что из-за болезни она не только худела, но и становилась меньше ростом. Поскольку ей до самой кончины разрешали носить мужнины пижамы, Эвита всякий раз все больше тонула в просторной одежде. «Не кажется ли вам, что я стала каким-то карликом, пигмеем?» — говорила она окружавшим ее кровать министрам. Те отвечали лестью: «Не говорите так, сеньора. Если вы пигмей, то как тогда назвать нас: вшами, микробами?» И старались сменить тему. Сиделки, не желая того, возвращали ее к действительности. «Смотрите, как хорошо вы сегодня поели! — твердили они, убирая нетронутые тарелки. — Сразу заметно, сеньора, что вы чуточку пополнели». Они обманывали ее, как ребенка, и разгоравшийся внутри и не находивший выхода гнев мучил ее больше всего — больше, чем болезнь, чем упадок сил, чем панический ужас, что вдруг проснешься мертвой и не будешь знать, что делать.
Неделю тому назад — уже целую неделю? — у нее на мгновение остановилось дыхание (как бывает у людей, страдающих анемией, по крайней мере ей сказали, что так бывает). Очнувшись, она увидела, что находится внутри прозрачной, заполненной жидкостью камеры, на глазах марлевые повязки, в ушах ватные тампоны. После двух-трех попыток ей удалось освободиться от трубок и зондов. К своему удивлению, она заметила, что в ее комнате, где редко что-либо перемещали, находится кучка монахинь, стоящих на коленях перед туалетным столиком, а на шкафах светятся матовые лампы. Возле кровати угрожающе высились две огромные кислородные подушки. С полочек исчезли флаконы с кремами и духами. Со стороны лестницы доносились шорохи, словно от взмахов крыльев летучих мышей.
— С чего это такой переполох? — спросила она, привставая в постели.
Все онемели от изумления. Лысый врач, лицо которого она вспомнила с трудом, подошел к ней и сказал на ухо:
— Мы только что сделали вам, сеньора, небольшую операцию. Удалили нерв, который вызывал такую сильную головную боль. Теперь она больше не будет вас беспокоить.
— Если вы знали, что в этом причина, почему так долго ждали? — Она повысила голос, заговорила властным тоном, который, казалось ей, уже утратила. — Ну-ка, помогите мне. Мне надо в уборную.