Недавно, просматривая «Старые годы», я снова перечитал статью о художнике Федоре Калмыке, который в Карлсруэ сделался придворным живописцем баденских герцогов. И захотелось рассказать о другом калмыке — он мог бы стать личным живописцем папы римского, а при русском дворе императора Николая I его лишили громкого титула «русского Рафаэля».
Окунемся в старину. Однажды калмыцкая орда, населявшая приволжские степи, вдруг стронулась со своих кочевий в сторону далекой страны Джунгарии. Екатерина II послала за ордой погоню, и в 1776 году казаки нашли в покинутом улусе плачущего мальчика в желтых сапожках. Кто он такой, не выяснили. Сироту отправили в Московский Воспитательный дом, где его крестили, он стал писаться Алексеем Егоровичем Егоровым. Мальчик подрос, а тогда не было дурной привычки спрашивать: кем, миленький, стать хочешь? Детей, воспитанных на казенный счет, строили по ранжиру: ты — в музыканты, тебя — в сапожники, ты ступай в балет, а тебя — в повара… Алеше Егорову выпала доля:
— Собирайся в Питерсбурх — быть тебе живописцем!
Быть — и никаких разговоров: повинуйся.
***
Академия художеств любила опекать сирот, становясь для них родимой семьей, но режим был суров; в пять утра (еще тьма-тьмущая на дворе) уже поднимали детишек, прикармливая их скудно: на завтрак — бобы, вместо чая — стакан шалфея с бубликом. В аудиториях — холод собачий, а рабочий день для мальчиков кончался в семь часов вечера гречневой кашей с молитвой, после чего — спать! И так — год за годом… Не это меня удивляет, а другое: на такой незавидной пище Егоров развился в Геркулеса, завивавшего кочергу в «восьмерку», легко рвавшего пальцами колоду карт. У него не было избранной судьбы — он взял ту, которую ему дали, и случилось чудо: проявился не просто талант, а талантище!
Скуластого подростка иногда спрашивали: «Откуда ты взялся? Что помнишь с детства?»
А в памяти уцелел дым кизяка, пестрые халаты, бег коней да шатры на степном приволье — и все. Зрелость наступила в 1797 году: академия, признав талант Егорова, обеспечила его жалованьем, дала казенную квартиру с дровами и свечками, чтобы мог читать вечерами. Егоров обрел первых учеников. В характеристике его было начертано: «Свойства веселого и шутливого, трудолюбив, опрятности и учтивости мало наблюдает…, сложения здорового». В изображении человеческого тела, играющего мышцами, он стал виртуозом. Анатомию изучил лучше врача. А знание «антиков» было таково, что любую статую рисовал наизусть.
— Рисунок — это наука. Точная, как и алгебра. Но умейте соблюдать античную красоту тела, — внушал он ученикам.
В 1803 году его послали пансионером в Рим — ради совершенствования. Итальянский язык он освоил поразительно скоро. А появление «русского медведя» (как прозвали Егорова) было необычно. Он пришел в натурный класс, где все лучшие места были уже заняты. Егоров скромно пристроился где-то сбоку) быстро схватив карандашом натуру в самом неудобном для него ракурсе, с ленцою начал прохаживаться между мольбертами, бесцеремонно заглядывая в чужие листы.
— Вам, я вижу, нечего делать, — заметил профессор.
— Я уже закончил, можете взглянуть, вот! Профессор был удивлен, но выразил сомнение: русские, по его мнению, неспособны к рисунку, как итальянцы.
— А вот так они могут? — воскликнул Егоров. Схватив уголь, он прямо на стене начал обводить контур человеческой фигуры, ведя линию с большого пальца левой ноги, и, не допустив ни одного промаха в рисунке, закончив его мизинцем правой ноги. — Нет, вы так не можете! — сказал Егоров и удалился…
Один из учеников кинулся к стене с тряпкою, чтобы стереть «мазню русского дикаря», но профессор удержал его прыть:
— Оставьте! Это — шедевр гения…
Егоров был всецело поглощен изучением Рафаэля.
— Подражать великому мастеру — профанация, — утверждал он. — Но когда долго и пристально созерцаешь его шедевры, помимо воли проникаешься его же манерою…
Знаменитый Винченцо Камуччини, лучший живописец Италии, использовал рисунки Егорова для своих исторических композиций. Гениальный Антонио Канова принимал «русского медведя» у себя в мастерской; пьедестал, на котором позировала обнаженная красавица Елиза Биази, был украшен девизом: «Memento morn». Канова лепил, а Егоров рисовал; за работой они беседовали о соблюдении гармонической простоты древних классиков — это был странный разговор для артистов, живших в веке париков и мушек, жеманности модных Психей, подражавших элегическим пастушкам. Канова, ревностный католик, осуждал Егорова за то, что он не желает припасть к престолу папы Пия VII:
— При Ватикане вас ждет судьба всеобщего баловня!
— Но я создан для России, — отвечал Егоров. — Вы же, маэстро, тоже отказались быть сенатором при дворе Наполеона…
Алексей Егорович всегда был чутким патриотом. И однажды, когда честь России была задета, он взял оскорбителя за штаны и легко выставил в окно третьего этажа, встряхивая в руке над улицей, пока обидчик не взмолился о пощаде. А с натурщиками Егоров работал так. Клал на стол монету и говорил:
— Твоя! Если сумеешь меня к стенке прижать… Добродушный и славный, он сделался известен в Риме самому последнему нищему лаццарони. У него были и враги. По ночам на Егорова нападали наемные убийцы с кинжалами. Егоров побивал их всех, а стилеты переламывал, словно щепки. Слава переплеснула границы Италии, и «русский медведь» превратился в «русского Рафаэля». На Егорова возникла в Европе мода, коллекционеры и богачи охотно скупали его рисунки, стоимость которых определялась так: весь лист бумаги сплошь покрывался золотыми монетами — это и была цена рисунка! Между тем для Наполеона, шагавшего очень широко, уже взошло пресловутое «солнце Аустерлица», обстановка в Европе была политически неустойчивая, и в 1806 году Академия художеств отозвала Егорова на родину.