Немцы не жалели боеприпасов, и вечерний огневой налет их был довольно продолжительным, плотным: снаряды и мины рвались на переднем крае обороны, в ближнем тылу и подальше, в лесочке. Едва разрывы грубо затрясли землянку — так трясут человека, схватив за грудки, — Колотилин сказал:
— Выйдем-ка, лейтенант, наверх. Поглядим, что и как…
Землянка комбата была вырыта на восточном скате еле наметившейся высотки, посредине между гребнем в редколесье и поросшим осокою дном оврага, — ниже рыть, ясно и штатскому, нельзя: низменно, болотисто. Дверь за ними стукнула от ветра, будто выстрелила. Странно, что этот звук услыхался, как бы незвано вклинившись промеж утробными, тяжкими, словно вбивающими сваи разрывами снарядов и тугими, хлопающими — мин.
Капитан Колотилин далеко не пошел, однако вылез из хода сообщения к кустику, осмотрелся. Жестом позвал к себе Воронкова, и тот, легонько пожав плечами, вскарабкался по вырубленным в стенке ступенькам, мазавшимся красноватой глиной. Хотелось и поморщиться — заныла раненая нога, но удержался: неудобно при комбате, еще вообразит что-нибудь. А плечами пожал потому, что подумал: «На кой черт выставляться наверху? Пуля — дура, не разбирает, да и снаряд с миной не шибко умные и разборчивые. Молодечество показывает? Или меня испытывает?»
Воронков тоже огляделся. Знакомо, привычно: более-менее прямой ход сообщения врезался в первую траншею — она ломано, с округлыми коленами, с красноватым, уже оплывшим бруствером, утыканным высохшими ветками — какая-никакая маскировка, — вгрызалась в западный склон высотки, пересекала овраг и голое, бывшее некогда льняным поле, уходила вдаль, мельчая, засасывалась синеющими в дымке лесами; перед траншеей, на ничейной полосе, проволочные заграждения, бугорки противотанковых и противопехотных мин; бугры-крыши подбрустверных землянок и землянок, выкопанных за траншеей, за ходом сообщения; людей не видать даже в стрелковых ячейках — попрятались, и это хорошо: там и сям разрывы, всплески пламени, в воздух взлетают куски глины, расщепленных стволов березок и елей; дымные полосы волочит над передком и за ним, раздергивает ветром, но новые разрывы — и новые дымы, ветер не дает им уйти к немцам.
Воронков невольно поглядел и в их сторону: тихо, спокойно, пулеметы молчат, а пушки и минометы бьют из тылов, с закрытых позиций. Не опасаются, что наши артиллеристы засекут? И так может быть, но скорей — постреляют и сменят огневые позиции. С запасных бьют, это почти точно, повадки нам известны…
Капитан пощелкал ивовым прутиком по голенищу, рассек со свистом воздух — и опять этот негромкий звук услышался Воронкову сквозь пальбу, — сказал в ухо едва ли не безразлично:
— Лупит нормально. Как всегда. Утром — после завтрака, вечером — после ужина… По распорядку…
Воронков не ответил, помялся. А что отвечать новичку, когда говорит старожил здешней обороны? Да его слова, в сущности, и не требуют от Воронкова ответа. Тем временем капитан продолжал, чуть оживясь:
— А мои, батальонные, уже приучены: хоронятся по укрытиям…
Но тут, опровергая комбата, безлюдье нарушил ездовой, погнавший бричку от второй линии траншей по лощинке прямо к переднему краю. Спятил, что ли? Или уж так приперло? Торопится? На собственные похороны торопиться не стоит.
С возвышенности им было видно, как ездовой, привстав, вожжами нахлестывает лошадь; угнув морду, роняя пену, она наддает, аж грива вроде бы развевается, колеса вихляют, бричку на выбоинах заносит то туда, то сюда. Капитан Колотилин что-то проговорил, совсем уж оживясь, — сердито, зло проговорил, однако на этот раз Воронков не разобрал слов, лишь по движению полных, сочных губ мог догадаться: матерится либо в лучшем случае поминает черта. Да как не выругаться, ежели дурья башка правит прямиком под артминобстрел?
Комбат даже погрозил погонявшему лошадь обознику-старикану. Ну и старикан! Разрыв позади брички, разрывы справа, слева. Этак и вмазать недолго.
— Сколько я уж их, дьяволов, приучал: при обстреле — в укрытия! — крикнул комбат опять в ухо Воронкову. — Так нет же, находятся вояки…
«И немцы приучали, — мысленно дополнил его Воронков. — Да тоже, видать, не приучили… Ах, славянская душа: авось пронесет…»
Не пронесло: перед бричкой взметнулся огонь, дымом на миг прикрыло ее, а когда рассеялось, они увидели: коняга, шатаясь, волочила бричку. Ездовой невредим, потому что затем соскочил на землю, подбежал к лошади, зашагал рядом, нагнувшись, рассматривая ее. А она протащилась еще сколько-то и рухнула вместе с оглоблями.
Комбат сорвался с пригорка, скачками побежал к ездовому. Помешкав, и Воронков затрусил следом, припадая на больную ногу. Тут ходить-то не расходишься, а бежать — вовсе худо. Но от комбата отставать неловко, он старался ковылять порезвей. И к месту происшествия они подбежали почти что одновременно.
Может, это и было глупостью: кругом разрывы, а они стоят возле брички, и капитан костерит седоусого, сутулого ефрейтора с виновато поникшей головой, — поношенная, выцветшая пилотка наползала ему на глаза, из коротких рукавов вылезают руки-оглобли. Но самая, конечно, большая глупость — что старикан очертя голову попер в пекло. Что же заставило? Капитан Колотилин и спросил его об этом. Старикан что-то залопотал, его прервали: