А.М.Горький
Сторож
Я - ночной сторож станции Добринка; от шести часов вечера до шести утра хожу с палкой в руке вокруг пакгаузов; со степи тысячью пастей дует ветер, несутся тучи снега, в его серой массе медленно плывут туда и сюда локомотивы, тяжко вздыхая, влача за собою черные звенья вагонов, как будто кто-то, не спеша, опутывает землю бесконечной цепью и тащит ее сквозь небо раздробленною в холодную белую пыль. Визг железа, лязг сцеплений, странный скрип, тихий вой носятся вместе со снегом.
У крайнего пакгауза, в мутных вихрях снега возятся две черные фигуры, это пришли казаки воровать муку. Видя меня, они, отскочив в сторону, прячутся в сугроб, и потом, сквозь вой и шорох вьюги, я слышу нищенски жалобные слова просьбы, обещания дать полтинник, ругань.
- Бросьте это, ребята, - говорю я.
Мне лень слушать их, не хочется говорить с ними, я знаю, что они - не бедняки, воруют не по нужде, а на продажу, для пьянства, для женщин.
Иногда они подсылают красивую жолнерку Леску Графову; расстегнув тулупчик и кофту, она показывает сторожам груди; упругие, точно хрящ, они стоят у нее горизонтально.
- Глядите-тко, - как пушки! - задорит и хвастается она. - Ну, хотите за мешок пшеничной второго сорта? Ну, - третьего?
С нею деловито торгуются молодой религиозный тамбовский парень Байков и усманский татарин, хромой Ибрагим.
Она стоит перед ними, открыв грудь, снег тает на коже у нее, встряхнув плечами, как цыганка, она ругается:
- Кацапы, ну, скорее! Болотное племя, али вы найдете где эдакую сладость, как у меня, падаль песья!
Она презирает русских мужиков. Голос у нее грудной, сильное красивое лицо освещено дерзкими глазами кошки. Ибрагим ведет ее под крышу пакгауза, а ее товарищи, бросив на салазки мешок или куль, - уезжают.
Мне противно бесстыдство этой женщины и до тоски жалко ее прекрасное, сильное тело. Ибрагим называл Леску собакой и плевался, вспоминая ее ласки, а Байков тихо и задумчиво говорил:
- Таких убивать надо бы...
По праздникам, нарядно одетая, в скрипучих козловых башмаках, в алом платочке на густых каштанового цвета волосах, она, приходя в город, обслуживает телом своим "интеллигенцию", относясь ко всем покупателям одинаково дерзко и презрительно.
Когда она привязывалась ко мне, я ее прогонял с моего участка, но как-то, теплой светлой ночью, сидя на лесенке пакгауза, я задремал, и, открыв глаза, - увидел перед собой Леску; она стояла, сунув руки в карман тулупчика, нахмуря брови, статную фигуру ее внимательно освещала луна.
- Не бойсь, - не воровать пришла - гуляю!
По звездам - было уже далеко за полночь.
- Поздновато гуляешь.
- Баба - ночью живет, - ответила Леска, садясь рядом со мной. - Ты чего же спишь? Али за сон деньги платят?
Достала из кармана горсть семян подсолнуха и, грызя их, спросила:
- Ты, будто, грамотей? Скажи-ка, где Оболак-город?
- Не знаю.
- Матерь Божия появилась там, кверху ручки, пишется, а младенец Христос - в подоле у ней...
- Абалацк...
- Где он?
- На Урале где-то, или в Сибири.
Облизав губы, она сказала:
- Пойти, что ли, туда? Далеко оно. А, пожалуй, надо итти.
- Зачем?
- Молиться, грешна больно. Все через вас, кобелей... Покурить есть?
Закурив - предупредила:
- Казакам - не говори, гляди, что курю, - у нас не любят, когда баба дымит.
Очень красиво было ее строгое лицо, нарумяненное зимним воздухом, ярко блестели темные зрачки в опаловых овалах белков.
Золотая полоска сверкнула в небе - женщина перекрестилась, говоря:
- Упокой Господь душу! Вот и моя душа так же падет. Тебе когда скушнее, - в светлые ночи, али в темные? Мне - в светлые.
Заплевала огонек окурка папиросы, бросила его и, зевнув, предложила:
- Давай - побалуемся?
А когда я отказался - добавила равнодушно:
- Со мной хорошо, все хвалят...
Я сказал несколько слов о ее отталкивающем бесстыдстве - ласково и мягко сказал. Не глядя на меня, она ответила спокойным, ровным голосом.
- Это - от скуки потеряла я стыд. Скушно, человек...
Странно мне было слышать из уст ее слово "человек" - оно прозвучало необычно, незнакомо. А женщина, закинув голову, глядя в небо, говорила медленно:
- Я не виноватая; говорится: так сделал Бог, ценят бабу с ног. Не виноватая я в этом...
Посидев молча еще минуту, две, она встала, оглянулась.
- Пойду к начальнику...
И не спеша ушла по нитям путей, по рельсам, высеребренным луною, а я остался, подавленный словами:
- Скушно, человек...
Мне в ту пору была непонятна "скука" людей, чья жизнь рождается и проходит на широких плоскостях, в пустоте, ярко освещаемой то солнцем, то луною, на равнинах, где человек ясно видит свое ничтожество, где почти нет ничего, что укрепляло бы волю к жизни.
Вокруг меня мелькали люди, для которых все, чем я жил, было чуждо, каждый из них отбрасывал свое отражение в душу мне, и в непрерывной смене этих отражений я чувствовал себя осужденным на муку понимать непонятное.
Вот предо мною буйно кружится Африкан Петровский, начальник станции, широкогрудый длиннорукий богатырь, у него выпуклые - рачьи темные глаза, черная бородища, он весь, как зверь, оброс шерстью, а говорит - чужим голосом - тенором, и когда сердится, то свистит носом, широко раздувая калмыцкие ноздри. Он - вор, заставляет весовщиков вскрывать вагоны с грузом портов Каспийского моря, весовщики таскают ему шелк, сласти, он продает краденое - и устраивает по ночам на квартире у себя "монашью жизнь". Он жесток, бьет по ушам и по зубам станционных сторожей, говорят - до смерти забил свою жену.