В эти праздники я не поеду к отцу.
Это — плохие новости. Впрочем, не самые плохие. Самые плохие впереди, это я знаю также точно, как то, что меня зовут Борисом. Поговорив с Иришкой — выслушав по телефону ее вкрадчивой полубезумный монолог (конец обычен: «Плевать — прорвемся!»), я ухожу на кухню нанимаемой мной квартиры (в Штатах за те же деньги я бы снял студию в Нью-Йорке), брожу, лезу за чем-то в холодильник и думаю: скольким людям, включая саму Иришку, я сделал бы неоценимую услугу, если б свернул ей шею.
Несколько раз я уже был близок к этому. Помню, вначале — когда, мало-помалу, положение нашей — теперь уже нашей — компании стало мне более или менее понятно, и я как раз закончил свое экспертное заключение (Господи Боже, кажется, это было в мезозой!), я ехал с ней в машине, в ее машине, злой, как бес, и она, по обыкновению, распиналась насчет какого-то очередного благодетеля компании — страховщика, вздумавшего расторговаться нашими фильтрами, на которого я убил часа два (не рассказать, сколько времени я, человек, привыкший работать по часам, убил с Иришкой и на Иришку!), я оборвал ее, сказав, что он — обычный идиот, не знающий ни собственный бизнес, ни чужой (впрочем, у всех дела в те дни шли из рук вон), на что она спросила, — повернув на миг ко мне свою забубенную голову: «А может быть, ты сам — идиот?». Вот тогда-то во мне родилось необоримое желание вышибить из нее раз навсегда ее непроходимую дурость, как вышибают дух из шпаны, отлупить ее так, как я лупил заблатненных и блатных по молодости, когда все принимал близко к сердцу. Тем бы и оно кончилось, будь я лет на двадцать моложе. Но я был тем, чем был — сорокапятилетним менеджером в дорогом блейзере, и лупить бывшего диктора телевидения не мог, тем более, даму. Я попросту вышел из машины, и пересел в такси. И была осень — тихий, погожий вечер.
И как тогда — как теперь — и, как, подозреваю, будет еще не раз, я слонялся по квартире, не зная, за что взяться, как быть, пробуя примириться с тем (хотя знал, что это невозможно), что женщина, в которую я не влюблен и которую не переношу на дух, получила надо мной власть. С тех пор, как я потерял собственное Агентство, газеты, телеканал, масштаб, престиж, не сохранив ничего, кроме мульти виз и имени в бизнесе, я, мне казалось, примирился со всем, смешавшись с толпой предпринимателей и рядовых граждан и убеждая себя в том, что началось просто другое время жизни и счастье, что я остался цел и всего-навсего работаю на дуру.
Я понимал, что переживаю — по-настоящему, глубоко, и дело не в моей профессиональной репутации, которой я дорожу бесконечно, уж больно тяжело она мне далась, а в том, что лучшие минуты в прошлом, не по моей вине, как это было не раз. Еще я понимал, что не могу бросить Иришку, как не можешь бросить замерзать пьяного и только материшь его почем зря.
И, разумеется, она перезвонила — жене. И, по обыкновению, вкручивала ей, что ее не так поняли, что она сказала вовсе не то — слушайте! — что она вообще не способна на такое! И что бы там не говорила жена — про мой характер, про жесткость обращения с людьми (как водится, не относя меня к их числу) — я к тому времени знал: все, что говорит Иришка, всегда нужно делить на шестнадцать и что верить ей нельзя. Ни в чем. Никогда.
Впрочем, я неправильно выразился: ее словам. Сейчас поймете, о чем я. Есть разряд людей, не обязательно женщин, которые делают все искренне — страдают, лгут, режут себе глотки, попадают под колеса, тащат за собой других, и безответственность их так же беспредельна, как их мечтательность или какие-то «химизмы», про которые писал Бальзак. Фрейд не проводил существенной разницы между женщинами, детьми и шизофрениками, и тут стоит вспомнить «Феноменологию духа», но психоанализировать Иришку — или госпожу Ирину Михайловну Еремину, Президента компании «УЛЬТРА Плюс» (Экологические системы безопасности) — дело не мое. Я вам говорю об особой породе, некоем разряде русских людей, которые сами страдают от того, что они такие, а, может быть, тем и хороши, как чеховские дамы, грезящие наяву, когда им говорят, что с молотка идет их имение. По крайней мере, так я думал тогда, поскольку так мне хотелось думать.
Верьте глазам своим, говорю я. Стоило посмотреть, как она орала на Чернавцеву (и, разумеется, извинялась потом, что была не права по форме — не по сути) — и орать было за что — матерясь, как бульдозерист, в присутствии бедных интеллигентных Хоменко (я, конечно, не в счет), за то, что та — безмозглая корова и конченая сука, мать ее! — все хотела получать оклад в полторы тысячи долларов для себя и в две — для своего праздношатающегося никчемного Юры, мастера никому не нужных рекламных дел, причем, не из дохода компании, которую она, Чернавцева, поставила на грань разорения, а из Иркиного кармана: