Сестра Майиной бабушки, Буська, после инсульта не могла правильно говорить. Она сидела перед телевизором и училась. Ей было всё понятно и покойно, когда выступал Леонид Ильич. «Это — самое лучшее», — говорила она. Она показывала на его мохнатые брови, на неповоротливый рот; может, он иногда хотел улыбнуться, но не мог, или ему было нельзя. Однако он говорил, неторопливо и уверенно. Комнату освещал экран, поздний вечер казался белой ночью, и можно было не спать. Перед буськиными глазами вдруг вспыхивало: «Не забудьте выключить телевизор», и под вой сирены Буська вставала, говоря: «У меня думы, думы…» Включив едкий ночной свет, она ворочалась в кровати, чтобы утомить себя и утолить думы.
Она продолжала думать утром, когда пила чай или когда по заснеженной дорожке выходила на расчищенный проспект Ленина, покупала бублик и пакет молока в хлебном и, сконфуженно улыбаясь продавщице, прятала сдачу в карман. Буська забыла слишком много существительных и о действиях людей не знала как сказать; только некоторые определения, в которых брезжили чувства, задержались в её памяти, но всё равно она думала свои думы постоянно. Каждый раз, когда Майя входила к ней, буськино мягкое и пухлое лицо начинало чрезвычайно морщиться, и она вытирала глаза чистым скомканным платком.
Часто она рассматривала свою жизнь, разложив перед собой фотографии как пасьянс. Теперь она уже знала, кто эти двое, быстрые, врезаются в это мокрое.
Фотография изображала полную, но лёгкую, в купальной юбочке, двадцативосьми-летнюю Буську и несолидного тощего Солика, похожего на древко от знамени победы; рубашка неизвестного цвета надулась за его спиной. Они бежали к морю. «Это — самое хорошее», — улыбается Буська. Майя пишет ей в блокнот: «Море», — и рисует плоскую волну, «Песок», — и рисует много точек. Теперь и у Буськи, как когда-то у Солика, есть заветная тетрадь.
День за днём она рассматривала свою сфотографированную жизнь, как её муж, ещё три года назад, смотрел серии «Клуба кинопутешествий». Много лет длилась передача, и каждый раз в конце обещалось новое путешествие. Но когда он был с ней, она могла сказать ему всё, что взбредёт в голову, например, что она могла бы жить в Женеве, как какая-нибудь космополитка.
Буськин муж, Соломон Львович, или Солик, многие годы увлекался географией. В толстых желтолистых тетрадях в линейку он записывал название страны, столицу, количест- венный состав населения и общественно-политический строй. Он любил систему, ведь он всю жизнь был бухгалтером, и многие годы — главным, а последней его работой была — главный бухгалтер Совнаркома.
Что-нибудь вечно записывать — это семейная традиция. Если у Майи родятся дети, они рано научатся писать. Их будут звать играть и кататься, станут предлагать наркотики и навязывать случайные связи, но они отвернутся, достанут свои вечные ручки и блокноты и станут записывать свою жизнь.
На одной фотографии было написано «Черневка, Украина»; это там они с Соликом дни и ночи напролёт, годы напролёт, гуляли, ведь надо было хорошо познакомиться, на всю жизнь, чтобы не сделать невзначай ошибки. А Женя, будущая Буська, как Майя прозвала её в три года, когда та с удовольствием подставляла ребёнку свою мягкую, но тогда ещё полную и круглую, пахнушую корицей и какао щёку отъявленной кулинарки, — может быть, слишком поспешно, с явным наслаждением подставляла свои овальные шёки, облизанные губы и мокрые глаза недоверчивому Соломону Львовичу, так что в его душу закрадывалось подозрение, достаточно серьёзна ли Евгения Борисовна, его пышная, кружевная, чувствительная суженая.
«Буська, это Черневка», — Майя достаёт бледную, словно давно прошедший день, открытку: бело-розовая, будто сирень, морская пена, облака и они, незагорелые, вдвоём.
«Чёрная?» — неуверенно спрашивает Буська, словно картинка копотью покрылась.
Когда-то Солик рассказывал, как вымирала Черневка в тридцать третьем. Женя в драповом пальто засыпала тогда от голода на посту библиотекаря. Солик вывез её в Мариуполь.
А вот все сидят за столом, уставленном роскошными яствами и прозрачными бутылками. Солик улыбается подвижным ртом, отодвинувшись подальше от бутылок. Буська стоит, свежая, оживлённая, с блюдом румяных котлет в руках. Дородные и фигурные женщины с шестимесячной завивкой, лысые мужчины в жилетах, строгие и прилично улыбчивые. А вот известный Майе толстый Николай Иванович, лучший друг Солика, тоже в своё время важный и главный; его не станет через три года, когда на даче он ляжет в гамак отдыхать от всех тягот и напряжения жизни; гамак не выдержит, Николай Иванович сломает шейные позвонки и умрёт. Останутся его жена Ира с дочкой и внук Лёня, который ещё в нежном возрасте замышлял жениться на Майе. Сразу после фотографирования пожилые расслабятся и будут петь свои песни: «Шаланды, полные кефали», «Журавли», «Враги сожгли родную хату». Потом Женя внесёт золотистые блинчики с начинкой из жареной муки, ведь то, что Солик любил, он хотел разделить с друзьями.
У него была большая, подвижная, слегка дрожащая улыбка, словно ему на губы вдруг садилась бабочка. А иногда на губах его, будто моль, трепыхалась небольшая усмешечка. Она обычно возникала, когда Солик с Николаем Ивановичем смотрели информационную программу «Время». Николай Иванович говорил: «Опять перевыполнили», — а Солик напевал в кулак: «Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца красный помидор». Он любил восседать с друзьями в своём доме, за его спиной была чистота, ведь Буська нашла место каждой бечёвке, каждой иголке, каждой старой открытке, чтобы Солик, ценя мир и порядок, мог свободно отдыхать всю свою старость. В некотором отдалении от системы большой Солик любил свою маленькую домашнюю систему.