В тот вечер — то ли слишком синие были сумерки и поэтому на палитре появился холодный и неподкупный ультрамарин, то ли потому, что госпожа Воронцова, имевшая обыкновение раскрашивать перед сеансом свое мучнисто-белое лицо вульгарными бордово-фиолетовыми тонами, явно перестаралась и теперь была похожа на свежую, профессионально мумифицированную покойницу — портрет жены прокурора приобрел выраженные черты лабораторного муляжа, какой можно встретить в кабинетах биологии.
Берта Мюллер, художница, чьи работы вот уже месяц выставлялись в местном художественном музее, молодая еще женщина мужеподобного типа, завернутая, как кокон, в черный шелк, сощурила свои чуть выпуклые глаза и еще раз внимательно взглянула на творение рук своих. И испугалась: ничего похожего на сидящую перед ней жену прокурора она здесь не находила. Впрочем, оно и понятно: она не любила эту женщину и не хотела ее писать. Но Берта собиралась к сестре в Германию, и ей срочно были нужны деньги. Госпожа Воронцова, чья спальня была увешана дюжиной собственных портретов, пожелав пополнить коллекцию очередным, пообещала решить эту проблему в самые кратчайшие сроки.
Берта смотрела на Воронцову, утопающую в нелепом красном бархатном платье, и не могла понять, почему, несмотря на жизнеутверждающий цвет бархата, ее тщедушная натурщица не производит впечатления живого человека. Неужели всему виной ее богатство?
— Вы утомились, голубушка, — проскрипела Воронцова и поднялась с кресла. Она распрямила свои костлявые плечи, взбила бледной тонкой рукой выбившийся из шиньона локон и потянулась. Берта удивилась, не услышав хруста костей, и ей стало стыдно от собственного цинизма.
— Можно, я взгляну? — Воронцова подошла к холсту, достала из огромного выреза маленькие круглые очки и почти носом уткнулась в холст.
— По-моему, недурственно, — сказала она наконец и медленно, словно движение причиняло ей боль, повернула голову к художнице. — Единственно, что бы мне хотелось подчеркнуть… — Но жена прокурора так и не успела выразить свою мысль до конца: она ее просто забыла. Чуть позже она произнесла:
— Я вам очень благодарна, Берта. А сейчас будем пить чай.
В комнате пахло старой мебелью, пылью и камфорой. «Эта старая грымза заставляет Анну натирать ей по ночам спину камфорой», — подумала Берта и поморщилась. Анна внесла поднос с чаем и с грохотом водрузила его на маленький резной столик.
— Позови Льва Борисыча, — приказала Воронцова и придвинула Берте вазочку с медом.
Анна, рассыпав сахар, метнулась к двери.
— Боже, какая она неловкая, — сказала бесцветным голосом ей вслед Воронцова. — Вот ваши деньги, Берта.
Она достала из складок своего необъятного платья конверт.
Похоже, ее склероз касался чего угодно, только не денег.
Пухлый голубой конверт исчез в черном шелковом коконе Берты. И тут она обнаружила, что теперь у Воронцовой в глазах появился какой-то блеск. Неужели этой скряге было жаль денег?!.
— Я знаю, что смертельно надоела вам, — сказала Воронцова уже в передней, когда Берта пыталась надеть на плечо ремни этюдника. — Знаете, я и себе надоела. Потеряла я, понимаете…
— Что потеряли? — Берта уже с трудом скрыла отвращение к этой женщине, и единственным ее желанием было поскорее убраться из этого старинного деревянного склепа, забитого древними, как мир, амбициями и гордыней, пропитанного запахами устоявшегося дорогого быта и шелестом пыльных денег. Эта неразговорчивая пара, известная на весь город своими прошлыми — весьма громкими — делами, еще продолжала держать в руках судьбы многих и многих людей. Некоторые до сих пор обходили по старой привычке этот дом стороной.
— Так что вы потеряли, Елизавета Петровна?
Прокурорша подняла на нее свои черные, как засохшие чернильные пятна, глаза, и рот ее, некрасивый и слабый, приоткрылся, показывая мелкие зубы. Казалось, она сейчас заплачет.
— Я потеряла, голубушка, вкус к жизни. Знаете, как это бывает при насморке: ешь икру, а вкуса не чувствуешь. Вы понимаете меня? — Она состроила страдальческую мину.
Берта быстро взглянула через плечо Воронцовой в сторону двери, за стеклом которой расплывалось сине-красным пятном ее произведение, и пожалела, что за неделю упорной работы над портретом ей так и не удалось поймать вот этот жгучий и отчаянный взгляд этой страшной женщины.
— Привет, принц! Сегодня, как ты помнишь, пятница. Я только что от прокурорши.
Решено — ни в какую Германию я не еду. Я — полная бездарь, так отвратительно я еще никогда не работала. Не вижу за цветом и фактурой живого человека. Понимаешь, я убила ее.
Несколькими мазками погасила в ней жизнь.
Предлагаю прокутить эти шальные деньги. Ты согласен? Занят? Интересно, чем же? Ну хорошо, подъезжай к семи. Я за это время успею охладить шампанское и приготовить что-нибудь для твоего растущего организма. Жду.
Целую.
Берта вышла из кабинки телефона-автомата грустной. Золотой августовский полдень растопил асфальт, оранжевые цветы на клумбах бульвара так и манили к себе. Берта вырвала из горячей и рыхлой, недавно, видно, политой земли несколько упругих стеблей и сунула цветы в бумажный пакет, уже набитый яблоками и сливами. Город, казалось, вымер.