На очередной комиссии его списали. Врач-окулист («дерьмовая баба» — как в запальчивости определил Гошка) недосчитала каких-то там ноль-ноль целых двадцать пять сотых, и то, чему Гошка верой и правдой служил без малого десять лет, оказалось за бортом его жизни. «За бортом жизни» — это тоже Гошкины слова, потому что он четыре года трубил во флоте, срочную. И вот Гошка вышел из поликлиники, закурил «беломорину» и нервно прошелся по маленькому скверику, искренне поверяя ему все то, что он думал о враче-окулисте. А думал Гошка примерно так: «Выучили тебя, кикимора болотная, указкой по буквам шастать, а ты и рада стараться. Хоть здесь власть свою покажу. Ну что тебе эти ноль-ноль целых? Тьфу и туфелькой растереть. А у меня за ними вся жизнь, все мои, вот они, — Гошка растопырил пальцы, — тридцать два годика. А ты их — чирк перышком и уже «следующий» кричишь. Живут же с такими мужья. Дети, наверное, есть. Дома все чисто, благородно, ковры на полу и стенах, «пиванино», — Гошка сплюнул и сел на скамейку.
И день уродился занудный. Мелко моросил дождь, тащились над городом грязновато-серые тучи, зеленые листочки на березах, проклюнувшиеся на божий свет два дня назад, были еще махонькие и клейкие, тоже вроде бы грязноватые. Двухэтажный дом поликлиники, некогда побеленный в желтый цвет, изрядно облупился, на углу покачивалась оборванная ветром водосточная труба, посреди больничного дворика, тускло поблескивая малиновыми разводьями, от горючего должно быть, еще с ранней весны стояла огромная лужа.
«Нет, подумать ведь только, — размышлял дальше Гошка, — десять лет прыгал и — ничего, а тут вот махнула перышком и подавайся хоть в АПГ[1]. Тихо, мирно, на вертолетике. Тебя и высадят на землю, и подберут с земли. Хо-ро-шо! Только вот как на этой службе в глаза ребятам смотреть? Они-то будут прыгать, пожары тушить, а я с пенсионерами, значит, головешки заливать? Оч-чень хорошо... Ну нет, этот номер не пройдет. Будем думать».
И Гошка думал, прикуривая папиросу от папиросы и рассеянно наблюдая окружающую его жизнь. Вот воробей, тертый, как говорится, пернатый, насквозь промороженный зимней стужей, бултых на ветку, осмотрелся и ну чирикать. И никаких тебе окулистов с таблицами, оттолкнулся, махнул крылышками и вон уже над крышами свистит. Или вот еще одна божья тварь, ворона. Сидит себе на самой вершине тополя, перышки чистит. А ведь думает, наверное, тоже. Французов, мол, кушала, турков и англичан едала, по немцам дважды прошлась, подожди, и до тебя доберусь. У Гошки появилось огромное желание подобрать с земли голыш и запустить в ворону. Но она, словно почувствовав его намерение, прыгнула и, тяжело махая крыльями, медлительно полетела над городом. «Такая сволочь, — с обидой подумал Гошка, — и летает».
Плащ на Гошке потемнел от мороси, размякли ботинки производства местной фабрики, прозванной в городе «супер-лапоть», волосы свисали на лоб сосульками. Май вообще-то начался хорошо, ослепил людей солнцем; в один день поднялась из сладостного небытия трава, набухли от внутреннего жара почки, но прорвался с Охотского моря циклон и сдул благодатное тепло, словно пушинку с полированного стола. Ночью заморозки, днем хлипкая наволочь и вообще — черт знает что. А тут комиссия перед тренировочными прыжками, и Степаныча хоть в з... целуй, а каждый год эту комиссию проходить надо. Иначе нет допуска, и плевать им на то, что у тебя половина тыщи прыжков за плечами. И не каких-нибудь там на травушку-муравушку под аплодисменты и восхищенные взгляды раскосых красавиц, а на тайгу, между прочим горящую тайгу, когда не всякий раз знаешь, куда приземлишься: в огненное пекло или на вершину ели...
— Ладно, — поднялся со скамьи Гошка. — Проведем дипломатический маневр.
Не спеша, уважая в себе личность, Гошка сдал гардеробщице плащ, получил пластмассовый номерок с цифрой 13 и грустно прошелся по непечатному тексту.
— Бабуся, — окликнул он гардеробщицу, — ты что, в замочные скважины подглядываешь?
— Чево? — совершенно не поняла Гошку бабуся.
— Ты зачем мне этот номерок подсунула? — Гошка показал номерок.
— Ну и чево? — Бабуся подозрительно уставилась на Гошку сквозь странно изящные на ее морщинистом личике очки.
— Чево, чево, — передразнил Гошка, — перевешай плащ, вот чего.
— Это еще чево придумал? — удивилась бабуся. — Только и делов мне ваши плащи перевешивать.
Гошка бурно объяснился и, получив пластмассовую бирку за номером сорок два, удовлетворенно пошел от часто и смущенно подмигивающей ему вслед бабуси.
По вытертой ковровой дорожке он поднялся на второй этаж, заглянул в туалет и, сплюнув в чисто надраенный унитаз, причесался перед зеркалом. Потом подошел к ненавистному ему кабинету с не менее ненавистной табличкой «Окулист» на двери, обитой черным дерматином, и смирно занял очередь за «флюмажным очкариком». Почему именно «флюмажный», Гошка не знал, он просто слышал однажды это слово и запомнил, теперь оно очень хорошо приклеилось к долгоносому парню, едва соизволившему ответить на вопрос кто крайний. Гошка краем уха слышал о каверзном вопросе, смутившем немалые человеческие умы: как говорить — «кто последний» или «кто крайний»? Поразмыслив о том, что последних бьют, а крайних ищут, он большой разницы в этом не обнаружил и спрашивал так, как бог на душу положит.